Жигалко А.С.

ЖИГАЛКО Александр Семенович


Почетный гражданин Чайковского муниципального района


В течение своей жизни А. С. Жигалко совершил два подвига – собирания и дарения.
Первый подвиг заключался в том, что всю жизнь со студенческих времен, находясь в крайне стесненном материальном положении, Жигалко собирал произведения русских (потом – и советских) художников. За 60 лет коллекционер-любитель собрал почти 5 тыс. полотен.
Фот. А. Жигалко : публ. журн. «Человек»
Второй подвиг – безвозмездная передача коллекции государству и городу, носящему имя великого композитора П. И. Чайковского.
В дарственном письме А. Жигалко записал: «Целью моей жизни было собрать произведения русских и советских художников. Пусть они будут достоянием народа. Пусть патриотическое искусство и его высокая гражданственность вдохновляют молодежь на труд и подвиги во имя советского народа и Родины».
Александр Жигалко родился 21 февраля 1886 года в Минске в семье рабочего-железнодорожника. Окончил Минское реальное училище и поступил в Московский институт путей сообщения, по окончании которого в 1909 г. работал в Министерстве путей сообщения (МПС). После революции министерство преобразовали в Народный комиссариат путей сообщения. Всю жизнь до 60 лет Жигалко проработал инженером-путейцем, строил дороги, мосты, чертил, рассчитывал.
Еще в реальном училище полюбил рисование. В 1904 (1905) году случайно приобрел на дешёвой распродаже на Кузнецком мосту портрет «Мужчина в арестантском халате» – этюд к картине Ильи Репина «Не ждали». Эта находка побудила Жигалко в дальнейшем посвятить все свободное время и средства коллекционированию произведений искусства. С 1910 года стал сознательно коллекционировать картины русских художников. Во время революции и гражданской войны Жигалко спас от гибели много ценнейших картин.
Необходимые для коллекционера знания живописи и искусства Александр Семенович получил в Московском Высшем художественном училище. Два года он упорно занимался в классе профессора А. Е. Архипова. К середине 20-х годов Жигалко обладал одной из интереснейших в нашей стране коллекций. Полотна с почетным титлом «из личного собрания А. С. Жигалко» участвовали в союзных выставках, посвященных Репину, Айвазовскому, Левитану.
В 1946 году Александр Семенович вынужденно оставил службу, перешел в общеобразовательную школу преподавателем рисования, чтобы уделять больше времени своей коллекции. В одной комнате своей квартиры он хранил картины на стеллажах, а двух других в столах. По графику и в определенном порядке он ежедневно просматривал картины, следил за чистотой, температурой и влажностью воздуха.
Жигалко А. С. утверждал, что мечтал подарить уникальную коллекцию народу. 13 мая 1967 года он передал 1887 картин в Новосибирский Академгородок Сибирского отделения АН СССР. В Доме ученых на базе этой коллекции была организована временная выставка картин, которую вскоре закрыли, картины упаковали и сдали на хранение в библиотеку. Было нарушено главное условие дара – полотна не были доступны для обозрения публики, хранились без квалифицированного наблюдения. (Подробности этой истории смотри ниже в записках М. С. Качана "Картинная галерея Дома ученых").
В мае 1969 года по рекомендации Клинского музея П. И. Чайковского, а, главным образом, внучатой племянницы композитора К. Ю. Давыдовой начались переговоры о передаче остальной части коллекции городу Чайковскому для организации художественного музея. Безвозмездный дар был совершен 17 декабря того же года, а в 1970 году Чайковскому музею переданы картины и из Академгородка.
Новую картинную галерею город Чайковский открыл в день рождения Александра Семеновича Жигалко 21 февраля 1970 года. Умер в 1973 году.
Бесценную четырехтысячную коллекцию составляют картины многих русских и советских художников.

Звание «Почетный гражданин города» Александру Семеновичу Жигалко присуждено на основе решения горисполкома № 154 от 23 мая 1973 года за большой вклад в развитие культуры, организацию художественной галереи и активную общественную деятельность по распространению художественных произведений.

Библиография:

1. Миронова Н. Л. Почетные граждане г. Чайковского / Н. Л. Миронова // Чайковский от древности до наших дней : материалы научно-практической конференции, посвященной 40-летию г. Чайковского и 350-летию с. Сайгатка 29-30 марта 1996 г. – Чайковский, 1996. – С. 83–88.
2. Богат Е. Дар : из цикла «Жить и умереть» / Евгений Богат // Человек. – 2001. – № 2. – 18–20.
3. Чагина Н. Хрупкая гордость чайковцев / Наталья Чагина // Человек. – 2001. – № 2. – 21–23.


Богат Евгений

Жить и умереть

 ДАР

 В день, когда я первый раз был у Александра Семеновича Жигалко, он получил из города Чайковского письмо, в котором рассказывалось о том, что с замечательным собранием картин, которые он подарил городу, уже познакомилось около семидесяти тысяч человек.

 Нет, пожалуй, ни одного большого русского и советского художника, чьи картины не украшали бы сегодня маленький город на Каме. Кипренский, Орловский, Брюллов, Тропинин, Венецианов, А. Иванов, Суриков, Репин, Шишкин, Айвазовский, Левитан, Нестеров, Коровин, Поленов, Серов, Рерих, Борисов-Мусатов, Архипов, Кустодиев, Пластов, Рылов, Кончаловский…

 Передо мной сидел старый человек, с опущенной от нездоровья — или в раздумье? — головой, с серьезным и строгим лицом, сидел в молчании, замкнуто, даже сурово. Едва войдя в комнату, я отметил про себя молчащее лицо и этот заваленный обильно газетами, письмами, документами стол и подумал, что мне явственно дают понять нежелательность утомительной беседы. Перелистав бумаги, я посмотрел на стены, увешанные картинами, рама к раме, теми немногими, что остались от большой, в четыре тысячи полотен, коллекции; стояли картины и на полу; чувствовался в этом канун дороги, что-то временное, вокзальное, и мне показалось, что даже в диковинном, живописном беспорядке антикварного магазина больше уюта. Разумеется, я догадывался, что оставлено самое… нет, не любимое даже, а личное, сокровенное и даже, пожалуй, не сокровенное, а неотрывное, что ли, потому что и не картины это вовсе, а сама ткань его жизни — живая ткань, которую от себя не отодрать, как живую кожу. Но понять, почему остались именно эти, я, конечно, не мог. А он молчал, пока я рассматривал картины, как молчал и тогда, когда я читал газеты и письма, разбросанные по столу. Он сидел отстраненно, точно оставлял меня один на один с тем, что было сутью его жизни; молчанье его можно было истолковать и как доверие к моему пониманию, и как безразличие к моему суждению о нем. Я подумал о безразличии: понуро молчавший старый человек, казалось, не замечал меня.

 Но через минуту, когда я рассматривал самое большое в комнате полотно, на котором бесспорно мощная кисть запечатлела немолодого человека в арестантском халате, с оплывшим тюремным лицом, вдруг услышал:

 — Это Репин. Эскиз к картине «Не ждали».

 Я обернулся. Жигалко мимо меня уставился, не мигая… в арестанта? — нет, куда-то поверх него, будто не картина это, а окно большое, и он видит по ту сторону толстого, для меня непроглядного стекла нечто явственно волнующее, достойное углубленной сосредоточенности.

 — Это моя первая, — заговорил опять. — Купил в девятьсот четвертом… студентом… на дешевой распродаже… оказалось, Репин… думали даже: портрет Достоевского… нет, конечно… эскиз к «Не ждали»… долго рылся… на Кузнецком мосту… с него и пошло…

 Оттого, что он перед этим молчал и сейчас говорил с паузами, на коротком дыхании, не отрываясь от окна-картины, речь его показалась мне долгой, уемистой, как повесть.

 Я понадеялся, что он при мне сейчас посмотрит и в соседние окна-картины, но Жигалко опять опустил голову, углубился в себя. Я же, усевшись опять за стол, стал перебирать бумаги, перечитал письмо от директора местного музея (дар Жигалко — его коллекция картин — поставил этот музей в один ряд с лучшими картинными галереями). Письмо восторженное и в то же время целеустремленное, душевное и в чем-то утилитарное. «Картины, которые у Вас остались (я передаю его содержание не дословно, а по памяти) могут обогатить и пополнить ряд ценных разделов рожденной Вашей несравненной щедростью галереи. Репин, Айвазовский, Левитан, Серов…. Мы их вернем по первому Вашему настоянию, а сейчас не лучше ли ввести их в нашу экспозицию? Кто их видит в Вашей комнате?»

 Отложив письмо, я посмотрел на Жигалко и решился на первый мой вопрос:

 — Отдадите?

 Подумал, ответил:

 — Не отдам.

 И пояснил:

 — Я отдал больше, чем может отдать человек. Я хочу что-то оставить себе.

 Опять подумал:

 — Не отдам, — и сощурился иронично, подался ко мне: — Полагаете, я должен отдать и это?

 — Нет, — ответил я, — это вы не должны, а вернее, не можете отдать…

 — Не могу? — улыбнулся первый раз. — А те две картины: Серова и Боровиковского?

 — Вы послали их после этого письма?

 — Я не посылал, а отдал их ему лично, он ведь не только пишет, ему сесть в поезд…

 — Не отдавайте ничего больше, — повторил я более уверенно, вообразив его в голых стенах, в стенах без этих окон в его жизнь.

 — Не отдам, — сказал он и чуть удивился, — вот уж не думал, что вы посоветуете не отдавать. Был до вас журналист, убеждал меня отдать до последней дощечки. Говорю, я отдал тысячу… потом две тысячи… потом четыре тысячи… А он: ну вот и хорошо, а эти пожалели?

 — Вам нельзя это отдавать, — повторил я и высказал мысль, появившуюся у меня в его доме в первые же минуты: — Это ведь больше чем картины, это сама ваша жизнь.

 — А разве там, — он слабо махнул рукой куда-то, — там, в Чайковском, не моя жизнь?!

 — Мне казалось, — уточнил я, — что эти картины дороги вам особенно. Я ошибся?

 — Он удивительный человек, — начал Жигалко рассказывать, не отвечая на мой вопрос. — Он на редкость бескорыстный, работает на общественных началах… без денег… за семьдесят ему… а сесть в поезд… он дышит этой галереей… когда я дал ему Серова и Боровиковского, он… да если бы не он… может, и галереи не было бы. Он редкий человек, вы не осуждайте его за письмо.

 — И не думаю осуждать, — ответил я, — но это, — показал на стены, — но это не отдавайте.

 И тут опять в его лице явственно мелькнуло что-то похожее на иронию. Мелькнуло и растворилось. Он нахмурился, нахохлился, наклонил голову, помолчал и, перебирая почти машинально бумаги на столе, тихо, печально подтвердил:

 — Не отдам.

 А в ворохе бумаг была, — я уже видел ее, — та, в которой он завещал похоронить себя не в Москве, а в Чайковском, поближе к картинной галерее…

 Уходя от него, я мучился двумя сомнениями: первое касалось истории его уникальной коллекции (как удалось собрать четыре тысячи ценных полотен?!), второе же сомнение имело отношение к мотивам (самым потаенным) передачи этой галереи городу. Мелькавшие в местных газетах слова «щедрость», «зов сердца», «патриотический шаг», более или менее точно характеризуя социальную или нравственную суть действия, не объясняли его истоков.

 Идя к нему второй раз, я понимал, что, вероятно, он опять будет весьма немногословен, и решал поэтому, чем бы мне сегодня сосредоточенно заняться в его доме: стенами (то есть картинами), или столом (то есть документами, статьями, вырезками из газет и так далее). Разумеется, ни стол, ни стены сами по себе не могли ответить на мои вопросы-сомнения. Но они, несомненно, содержали подсказки к постижению его характера и его судьбы, а ведь постигнуть судьбу и характер этого человека и означало бы разобраться в истории его коллекции и в истории его дара… И тут я подумал о семейном фотоальбоме, мне захотелось увидеть его не восьмидесятишестилетнего, нахохлившегося, молчащего с загадочно-ироничным лицом, а мальчишкой на излете уже ставшего баснословным XIX века, юношей на заре двадцатого, студентом, инженером-путейцем (я, разумеется, был уже достаточно хорошо осведомлен о вехах его жизни), мне захотелось увидеть его студийцем, учеником большого художника Архипова, увидеть художником, исследующим натуру, и фанатическим коллекционером. Мне захотелось увидеть девочку, его дочь, которая стала потом искусствоведом, увидеть (именно увидеть!) то давнее, полулегендарное, из чего состояла его жизнь, из чего состоит жизнь любого старого человека.

Он ничуть не удивился моему желанию познакомиться с семейным фотоальбомом, будто бы ожидал даже, что я попрошу его сегодня именно об этом. С удивившей меня легкостью он наклонился и достал из нижнего отделения шкафа что-то музейно-тяжкое, будто кованое, живописное, бережно поднял темную крышку…

 Сегодня мы фотографируемся чисто утилитарно; на удостоверения, в «личное дело» или — самый душевный повод — для холодновато-шутливого послания товарищу юношеских лет, с которым за изобилием неотложных дел не виделись последние четверть века ни разу. Ушли из быта фотоальбомы, которые рассматривались любовно по вечерам, — они помогали что-то опять пережить, оживить, понять или искупить, ушли из быта те самые альбомы, которыми иногда развлекали гостей, но чаще утоляли неосознанную жажду наивного самопознания. Эти альбомы заменены в сегодняшней жизни иллюстрированными изданиями и экранами телевизоров.

 Жигалко поднял темную крышку-переплет, и я увидел большую, в бедных нарядах, застывшую торжественно, с пониманием величия минуты семью: мужчину с лицом рабочего-интеллигента, женщину, с почтительной радостью замершую перед фотообъективом, и посреди малышей тонкого, как лоза, мальчика в форме реального училища. Хотя внуки и бывают часто похожи в детстве на дедов, но сам человек настолько телесно перестраивается с десятилетиями, что в размытом потоком дней восьмидесятилетнем лице ничего не остается обычно от изящной четкости отрочества. (Это поражало рисовавших себя в течение долгой жизни художников, особенно, конечно, Рембрандта.) Я поднял голову и вздрогнул от открытия, что тут время, несмотря на могучее усердие, не размыло. Я опять наклонился к альбому и долго не закрывал первого листа, чувствуя, что и старик и мальчик над моей головой поглощены узнаванием.

 Потом я листал быстро, нетерпеливо, не скрывая любопытства: я видел юных инженеров-путейцев у самоварно-гротесковых паровозов и женщин, напоминавших забытое немое кино, с утрированно печальными, «роковыми» лицами, и совершенно новые лица, рожденные революцией, видел совещания, стройки, я видел Жигалко на берегу моря с семьей и одного в кабинете (в двадцатых-тридцатых годах любили фотографироваться в кабинетах), волевого, исполненного телесных и душевных сил человека, который не чертами и обликом, а чем-то внутренним, потаенным отстоял гораздо дальше от сегодняшнего восьмидесятилетнего Жигалко, чем тот мальчик. И когда я опустил последний лист альбома, то с удивлением подумал, что в нем начисто отсутствует Жигалко-художник и Жигалко-коллекционер. То, что составляло, казалось бы, само существо его жизни, сюда не вошло. А может быть, собирательство и художество были не сутью, а увлечением, отдыхом, хобби, как теперь говорят. Он тянул полотна дорог, строил мосты, чертил, рассчитывал… Точно подтверждая это, Жигалко начал рассказывать о давнем, паровозном, инженерном, и рассказывать с тем увлечением, которое не чувствовалось у него, когда речь шла в тот раз о картинах. Может быть, подумал я, не чувствовалось потому, что теперь он был откровеннее, чем тогда?

 Мне показалось, что он нарочно уводит меня от сути моего интереса к нему, от существа моих сомнений, потому что эта — в фотоальбоме — область его жизни обладает цельностью и ясностью, которых нет в той, занимающей меня несравненно больше. Пока он рассказывал о стройках и дорогах, я опять перебирал бумаги на столе, их, кажется, и не убирали. Некоторые из них я начал читать; одно, не замеченное мной в тот раз письмо, я дочитал до последней строки. «Уважаемые товарищи, — писал Жигалко, — когда я работал в НКПС, в двадцатых годах, тогда уже поднимался вопрос о реконструкции нынешней вокзальной площади. Была организована комиссия из работников города и наркомата. На одном из заседаний я был от НКПС. Был высказан, а затем документально зафиксирован ряд существенных соображений по разгрузке этой части Москвы…» Дальше шли сами меры и заключительная строка: «Думаю, что в архиве МПС вы найдете подробные сообщения и данные».

 — Что это, Александр Семенович, за письмо?

 — Заболел, вот и не послал вовремя, — опечалился он. Потом, помолчав, подумав о чем-то, объяснил: — В «Вечерней Москве» известие было о том, что начала работать комиссия по реконструкции Комсомольской площади, я и решил написать туда. Мы ведь в двадцатых уже об этом думали… В архивах, наверное, осталось? Резонные были у нас соображения… Стоило бы, наверное, вернуться к ним… Понимаете, — он выхватил из вороха чистый лист, быстро нашарил карандаш и начал чертить. — Вот эти подземные переходы…

 Я ощутил остро его искренность, меня удивило, даже ударило, не то, что он не забыл о небольшом техническом решении полувековой давности и хочет сейчас его отдать, подарить, а вот эта его печаль, что из-за нездоровья, из-за того, что не ушло вовремя письмо, в тех бездонных министерских архивах что-то бесплодно истлеет…

 В тот день мы не говорили ни о Чайковском, ни о его даре, но, когда я уходил, он опять наклонился, порылся в потаенной части шкафа и вытащил оттуда дощечку: пейзаж — весеннюю березу, облака.

 — Один из самых моих первых, — улыбнулся, — двенадцати лет писал это, или даже десяти, уже не помню точно. Тоже мое, — показал на пейзаж рядом с эскизом Репина, — и вот… Помолчал и, погладив переплет альбома, тихо закончил: — строил, писал…

 Он замолчал, и я довершил:

 — Строили, писали и собирали картины…

 — Собирал? — резко посерьезнел он. — Да. Это было как болезнь.

 — Болезнь? — удивился я.

 Он утвердительно наклонил голову.

 Конечно, я понимал, что собирательство занимало в его судьбе несравненно большее место, чем виделось это ему сейчас в сегодняшнем нашем общении над семейным фотоальбомом, но было ясно мне и то, что он не лукавил: ведь ландшафт жизни, как и ландшафт местности, может выглядеть по-разному в зависимости от точки зрения. При сегодняшней точке зрения собирательство отдалилось, и это, я догадывался, объяснялось не возрастом его, когда страсти уже угасают (коллекционерство — единственная, может быть, страсть, увеличивающаяся с годами, становящаяся иногда совершенно нестерпимой, переходящая в старости в подлинное сумасшествие, в клиническое безумие), нет, тут было что-то иное, изменилась, видимо, сама структура души, и это, несомненно, имело самое непосредственное отношение к тем двум моим первоначальным вопросам-сомнениям — к истории коллекции и к истории дара. Я называю мучившие меня мысли сомнениями, потому что с самого начала не верил не то что в абсолютную чистоту — нравственную — первой и второй историй, нет, подобных сомнений я старался себе не позволять, но я не верил в легкость, в отдающую восторженной репортерской строкой возвышенность мотивов действия, когда человек отрывает от себя самое дорогое, чему посвящалась жизнь. Философы давно поняли, что победа над собой — самая трудная из побед… Это драма, в которой судья и подсудимый выступают в одном лице.

Мои сомнения оставались неразрешенными, но начали вырисовываться характер и судьба Жигалко, и в этом было обещание ответов.

 Да, собирательство картин было господствующей в его жизни страстью. С того самого часа, когда он, побуждаемый естественной любовью к живописи (не только студент-путеец, но и юный художник), купил в лавке на Кузнецком мосту за бесценок картину, оказавшуюся эскизом Репина, беспокойство души, ревность, жажда обладания, которыми были отмечены во все века все коллекционеры, стали его обычными состояниями.

 В то далекое первое десятилетие века на развалах бойко шла дешевая распродажа картин, и юный Жигалко рылся, рылся, покупал на последние деньги, ограничивал себя в одежде и даже в еде. Чутье художника и интуиция коллекционера, становившиеся все более тонкими и безошибочными с годами, сообщали его выбору изумительную точность. Он уносил самое ценное — неказистая с виду, захватанная руками, покрытая пылью дощечка или порванный холст оказывались этюдами Репина, Левитана, Поленова… Он подружился с хозяевами «развалов», с коллекционерами, подружился с талантливыми молодыми художниками, дарил им собственные работы, и они тоже в ответ дарили (многое из того, что тогда подарили они, потом, через десятилетия, вызывало зависть у музеев).

 Да извинят меня честные собиратели, которых большинство, но «лучшее» время для коллекционера — время больших социальных потрясений, войн, разрух, когда вещи резко, парадоксально меняют цену: море Айвазовского стоит дешевле ржаного ломтя, а солнце Италии на картинах Брюллова — глотка молока… К честным коллекционерам, подобным Жигалко, это, повторяю, не имеет непосредственного отношения, но бывает, что по странной воле судеб и у них потом оседают эти отмеченные человеческим горем ценности, миновав ряд нечестных рук…

К середине 20-х годов Жигалко обладал одной из интереснейших в нашей стране коллекций. Полотна с почетным титлом «из личного собрания А. С. Жигалко» участвовали в союзных выставках, посвященных Репину, Айвазовскому, Левитану, — честь для коллекционера большая.

 Одна из трех комнат его квартиры в старом московском доме была заполнена полотнами: они лежали, и надо было поддерживать определенную температуру, ухаживать за ними. А страсть коллекционера — одна из самых мощных и загадочных человеческих страстей — не только не остывала, но делалась более мучительной.

 И тут началась реконструкция Москвы. Жигалко лазил по развалинам, по чердакам обреченных на слом домов и находил в тяжкой рухляди то, что может понять и оценить лишь опытный коллекционер. Это было хорошее для его коллекции время; комната стала похожа на запасник большого музея. Стояли, лежали, теснились полотна, точно ждали чего-то. Чего?

 А Жигалко тащил и тащил сюда новое, бесценное, и уже тяжело ему стало совмещать работу инженера в НКПС с коллекционерством и уходом за картинами, и он пошел в школу учителем рисования и был, видимо, отличным учителем, сам художник, некогда близкий к Архипову.

 Коллекция Жигалко состояла из четырех тысяч полотен… Это было его сокровище, смысл и дело его жизни. Четыре тысячи полотен в его доме — его радость, его страсть, его собственность. Он заглядывал сюда то и дело, часто ночами, вытаскивал то или иное полотно, отвечающее его воспоминаниям, душевному состоянию, мыслям, — рассматривал и точно бы осязал ткань собственной жизни. Однажды его поразила мысль, что жизнь, казавшаяся такой разнообразной, исполненной поисков, новизны, волнений, в которой были и стройки, и любовь, и выезды весной «на натуру», — эта с дорогами, ручьями, лесами, запахом угля и сена жизнь уместилась в одну небольшую комнату в старом обветшалом доме. Мир съежился. И в съежившемся мире вызревал постепенно вопрос: зачем, во имя чего жил?

И стало сильнее и сильнее тянуть его в город, где он родился, бегал мальчишкой в реальное, где фотограф торжественно запечатлел на самой заре века большую рабочую семью, положив начало семейному альбому. В этом городе был хороший музей, и Жигалко написал туда, что хочет передать собранные в течение десятилетий картины, с тем чтобы ему оставаться рядом при этих бесконечно дорогих ему полотнах до конца дней… Письмо это вызвало восторг, потому что в музее достаточно хорошо была известна ценность коллекции Жигалко. К нему тотчас же выехал сотрудник, который в ознаменование завязавшихся между двумя сторонами добрых отношений отобрал несколько полотен, наиболее замечательных; уехал с ними и написал ему потом, что они уже выставлены, и музейные работники так же, как и посетители, восторгаются широтой его души. А он ждал, потому что хотел передать не несколько полотен, а коллекцию полностью, ибо была она для него чем-то неразрушимо цельным, и передать ее с самим собой, ибо себя не мог он от этой коллекции отделить. Шли месяцы; музей молчал. Жигалко написал опять, ему ответили уже суше, без тени былой восторженности, чтобы он набрался терпения, потому что организационно решить его дело нелегко. Потом сообщили, что это и вовсе не удается, и поэтому от его дара вынуждены отказаться. Картины честно вернули, хотя и не полностью, что-то оставили у себя. Жигалко не возражал, ведь это был город его детства.

 Теперь его мысли были заняты одним: найти город, которому можно было бы передать коллекцию хотя бы и без себя, но полностью и непременно для постоянной экспозиции, ему показалось, что он действительно был нескромен, навязывал к бесценным полотнам собственную персону, в силу весьма пожилого возраста достаточно обременительную.

 И он начал думать, советоваться, искать. Жигалко понимал: это должен быть молодой город, город с большим будущим, чья судьба лишь начинает складываться. В этой судьбе его галерея (а он мечтал именно о галерее) может стать особым событием (как Третьяковка, думалось порой нескромно, в судьбе Москвы). После долгих раздумий выбрал Жигалко один из молодых городов, известный обилием научно-исследовательских институтов, и решил, что лучшего места на земле для новой картинной галереи, конечно, не найти! Он написал туда, что хочет подарить молодому городу науки две тысячи ценных картин русских и советских художников. Ответ был получен немедленно: высылайте!

 Александр Семенович погрузил картины в контейнеры (заплатил по тридцать девять рублей за контейнер).

 Сообщения о «патриотическом шаге» Жигалко появились в местной печати. А когда в Доме ученых открылась выставка части подаренных Александром Семеновичем картин, местная газета поместила большой фоторепортаж с фотографиями, где мелькали в восторженном тексте имена Кипренского, Сурикова, Коровина… Заканчивался репортаж «Подарок любителям живописи» строкой о том, что решено создать «в научном городке постоянную картинную галерею». Жигалко, разумеется, был на открытии выставки, да и сама экспозиция составлялась при его деятельном участии. И хотя это была только выставка, а не картинная галерея, ему казалось, что великий замысел исполнился. Он помолодел, носился с утра до вечера по залам, изучал освещение, перемещал картины, наблюдал радостно за посетителями, обдумывал оптимальные варианты соседства различных полотен. Он переживал великие дни; видные, известные стране и миру ученые, сами коллекционеры, подолгу беседовали с ним; он взволнованно обсуждал возможное авторство анонимных картин и старался не думать о том, что долгие десятилетия то, что сейчас его окружает, покоилось в тесно набитой комнате…

Потом он уехал — дома оставались тоже две тысячи, надо было решить их судьбу. Он уехал с уверенностью, что половина коллекции устроена надежно, ничего, что пока в Доме ученых выставлена лишь часть ее, рождение галереи — дело не одного дня, нужна серьезная оргработа, надо набраться терпения…

 А через некоторое время он получил из того города от любителя живописи, с которым успел подружиться, опечалившее его письмо. Картины со стен сняли. Он написал, ему ответили, чтобы не волновался, картины опять вернут. А местные печать и радио замолчали, и никто не заговаривал больше о постоянно действующей картинной галерее. Жигалко, теряя терпение (особенно возмутило его известие, что картины лежат на железнодорожном складе), послал резкое письмо, его уведомили холодно и четко, что картины помещены теперь в запасники библиотеки Дома ученых. А в этих запасниках Жигалко бывал тогда, в незабываемые дни торжеств, — там душно, для картин нехорошо. «Да, — думал он вечерами, — выставка — это мимолетная радость, однодневное торжество, а картинная галерея — будни, штаты, сметы, реконструкция, ремонты. А у них наука, большие дела, до меня ли…»

 То, что он испытывал тогда, точнее назвать печалью, чем обидой. Порой он даже осуждал себя за то, что оторвал и отрывает людей, поглощенных, видимо, неотложными делами, на заботы о его картинах, возможную роль которых в судьбе города науки он нескромно переоценил…

 А дома лежала половина коллекции. Две тысячи осели в запасниках библиотеки, две тысячи остались в той самой комнате, которая точно заколдовала эти полотна, не давая им выйти навсегда к людям.

 И тут Жигалко в состоянии духа, как думается мне, несколько раздражительном — более на себя самого, — утратив надежду на рождение постоянной галереи, сохраняющей навечно в чудесной цельности собранные им сокровища, начал раздаривать полотна. Несколько этюдов Левитана он подарил Дому-музею П. И. Чайковского в Клину. И волей судьбы этот нечаянный подарок решил участь его сокровища. Одна из сотрудниц дома-музея, будучи на родине композитора, рассказала в молодом городе Чайковском о том, что живет в Москве старый-старый коллекционер, который хочет подарить великолепное собрание картин и не может найти кому… Люди, которым сотрудница об этом рассказала, разумеется, не поверили (да я и сам бы, услышав, не поверил), подумали: легенда; и вот пошла легенда гулять по городу, дошла до горкома партии и горисполкома; и вызвали туда директора малюсенького местного краеведческого музея Николая Петровича Кузьмина, попросили его написать в Москву Жигалко, а если надо, то и поехать к нему.

 А когда в Чайковском удостоверились, что за легендой стоит реальность — четыре тысячи полотен, местная общественность повела дело настолько целеустремленно и энергично, что теперь уже не Жигалко наступал, а его самого осаждали: «Берем, устроим музей, это наше, наше!» Сообщения сыпались на него без перерыва: нашли двести сорок квадратных метров… решили, мало… нашли девятьсот квадратных метров, началась реконструкция… строителей выделил Воткинскгэсстрой… текстильный комбинат готовит портьеры… Весь город строит музей!

 И в этих сообщениях не было восторженного пустословия: город действительно строил, точнее, перестраивал старый дом, создавая «нашу третьяковку». Новую картинную галерею Чайковский открыл в день рождения Александра Семеновича Жигалко — ему исполнилось восемьдесят четыре года. Его поздравили пятьдесят тысяч человек. День его рождения отпраздновал город.

 Было это в феврале; в залах местной «третьяковки» выставили две тысячи полотен. Остальные две тысячи оставались еще в том городе. Александр Семенович собрал душевные силы и написал письмо о расторжении дарственной, ибо не выполнено основное ее условие: «показ картин народу». В этом письме он сообщил о рождении постоянной галереи в Чайковском: «Мое сокровище нашло родной дом». В июле Жигалко получил ответ: «Мы готовы вернуть Вам Ваш дар».

 Брюллов, Репин, Левитан поехали в последний раз — в город Чайковский.

 И опять я сижу в его комнате (он переехал недавно в новый дом, тот, где хранились десятилетия четыре тысячи полотен, пошел на слом), сижу за столом, заваленным бумагами, по-прежнему листаю их, перечитываю.

 Александру Семеновичу все еще нездоровится, изредка обмениваемся замечаниями, а все больше думаем. Я думаю о том, что Жигалко совершил удивительное, завершившее собой его жизненный путь, путь к истине. Уже на излете жизни он осуществил ту великую переоценку ценностей, которая сообщила его бытию высший смысл. Все помыслы его сейчас в Чайковском. О былых мытарствах он говорит полушутливо:

 — Нетерпелив я был. Надо было подождать, попросить, поклониться, задобрить, а я резкие письма писал.

 — Задобрить? — удивляюсь. — Ведь вы же дарите?

 — Ну и что ж что дарю. Бывают подарки и обременительные.

 — Но вот же Чайковский не нужно было задабривать.

 — Чайковский, — улыбается. — Чудо…

 Я опять листаю письма из Чайковского, в которых содержатся переписанные строки из книги отзывов.

 «Рабочие Ижевского металлургического завода благодарят Александра Семеновича за чувство возвышенного, которое его картины дарят каждому».

 В разговоре со мной один из коллекционеров назвал Жигалко Дон-Кихотом. В душевном «зерне» и внешнем облике его действительно есть что-то подкупающе-явственное от «рыцаря печального образа». Жигалко сухопар, высок, часто поверх собеседника рассматривает что-то видимое ему одному, его медлительность, даже некоторая заторможенность, порой резко обламывается порывистым жестом, быстрым ритмом речи, как у человека, который мешкал перед дорогой и, решившись наконец, не идет, а бежит по ней.

 Я опять оглядываю стены его комнаты, на которых висит то неотрывное, что он себе из четырех тысяч оставил. И, угадав мои мысли, Жигалко говорит:

 — А Николая Петровича Кузьмина вы не осуждайте за то, что он в том письме потребовал это, последнее… Он удивительный человек, ему сесть в поезд… — И, понизив голос: — Я беспокоюсь, уж не собственные ли деньги он мне посылает, ведь получаю из Чайковского почти ежемесячно шестьдесят.

 Те два из неотрывных полотен (Серов, Боровиковский), что сунул он Кузьмину в последний раз, думал я, чем-то по самой сути родственны письму в МПС с мыслями сорокалетней давности, которые могут сегодня послужить людям.

Страсть собирать уступила в этой жизни иной, высокой страсти — отдавать.

 Наступило ясное понимание того, что собирательство без венчающего действия — от себя — бессмысленно. И в этом урок жизни, о которой я пишу. Наверное, высокое желание отдавать нельзя называть страстью именно в силу этого высокого понимания, ибо давным-давно было отмечено, что страсть — стремление, не повинующееся разуму; потребность же одарить мир и людей глубоко разумна, ее питает мудрая мысль об единстве «общины» и личности, человека и мироздания.

 Петрарка писал в одном из сонетов о горечи «позднего меда»; это относится не только к любви, но и к меду поздней мудрости. И не от этой ли горечи та самая ирония, которая была не полностью понята мной, но явственно ощутима в первой беседе с Жигалко. Почувствовав однажды иронию жизни, он, несравненно поумнев, сумел обратить ее на себя.

 Но мудрость остается мудростью, и она говорит устами Жигалко: «Собирательство без дара — болезнь».

 Особенность этого характера и этой судьбы в том, что его дар людям оказался и выявлением собственного дара, — человек понял, что, «зарывая в землю» картины, он, в сущности, зарывал и себя, зарывал талант.

 ВРЕМЯ ДАРИТЬ

То, о чем рассказано будет ниже, можно рассматривать как развернутый ответ читателям, которые делились мыслями о высших целях собирательства — этой (по выражению автора одного из писем) «загадочнейшей страсти, заставляющей порой и нравственного человека совершать безнравственные поступки».

 Герой старого моего очерка «Дар» Александр Семенович Жигалко. Он посвятил собирательству жизнь — рылся в бездонных дореволюционных «развалах» и лазил по непролазным, с вековой пылью, чердакам, получал картины в дар от молодых, не ставших еще известными, беспечных живописцев, и выменивал, вымаливал у угрюмых скряг. Он искал, выведывал, хитрил, интриговал, томился, ревновал, бодрствовал, жертвовал уютом и покоем — стал обладателем несметных сокровищ и — отдал это небольшому городу на Каме, оставив себе то скромное, дорогое по воспоминаниям, по касательству к его духовному миру, что уместилось на стенах одной комнаты. Он отдал и был тихо, беспредельно рад, что непрошеный этот и, в сущности, непомерный дар не отвергли (а ведь отвергали раньше два города), что он нашел в Чайковском добрых и разумных хозяев, которые открыли постоянно действующую галерею.

 Сегодня — за пять с половиной лет существования — ее посетили полмиллиона человек (население Чайковского 60 тысяч).

 Но перед тем, как рассказать более подробно об этой галерее (то есть ответить на вопрос читателей о дальнейшей судьбе коллекции А. С. Жигалко, мне хочется поделиться тем, что мне открылось, что я узнал уже после опубликования очерка «Дар» («Литературная газета» от 5 апреля 1972 года).

 Мы виделись с Александром Семеновичем время от времени, мне запомнилось, как он улыбался — редко, с видимым усилием; будто «открывается заржавевшая дверь», писал об этих трудных улыбках Л. Н. Толстой.

 Однажды сидели мы у него: сам хозяин, его гость из Чайковского — директор маленького местного музея, энтузиаст и организатор картинной галереи Николай Петрович Кузьмин — и я.

 Александру Семеновичу было уже за восемьдесят, но он думал о жизни, думал и говорил о том, что будущей весной поплывет по Волге и Каме в Чайковский. Разумеется, в Чайковском он уже бывал (на открытии галереи разрезал торжественную ленту), но тогда добирался поездами, а хотелось именно поплыть — великими реками, в радость. И говорил он о будущей весне уверенно, как бессмертный.

 Потом, как это часто с ним бывало, перешел неожиданно на тон суховатый, чуть ироничный:

 — Помечтали, а теперь о деле. — И обратился к Кузьмину: — Поедете послезавтра — захватите и это…

 — Что это? — застыл Кузьмин, уже понимая, но не решаясь поверить.

 — Это… — посмотрел Жигалко на стены, увешанные немногими, от четырех тысяч оставшимися, самыми неотрывными от его жизни вещами.

 И Кузьмин, мечтавший тайно и явно об этом бесценном, редчайшем (эскизы Репина, рисунки Серова, экспромты Коровина), что может сообщить галерее в Чайковском особое очарование, растерялся от неожиданности и от будничности, что ли, нового дара.

 — Нет, Александр Семенович… — забормотал он, тоже весьма немолодой, беспомощно забормотал, как ребенок.

 А Жигалко молча, с небольшим усилием подошел к стене, поднял руки… Когда стена обнажилась заметно, а сам он устал, то уронил себя в старое кресло и улыбнулся, подумал вслух, опустив низко голову:

 — Время — собирать и время — дарить. — И обратился уже непосредственно к нам: — Понимаете?

 Мы ответили, что понимаем.

 — Нет, — не поверил он, — не понимаете. Чтобы это понять…

 И тут Жигалко высказал мысль, напоминающую почти дословно одну из излюбленных мыслей Л. Н. Толстого: понимать вещи — это побывать в них, а потом выйти из них…

 …А теперь я вынужден коснуться обстоятельств и отношений, о которых писать в литературе документальной не принято, они — достояние литературы художественной, «берущей» человека безбоязненно, со всем хорошим и дурным, явным и тайным, великим и ничтожным, что составляет его существование, ибо тут острие плуга при глубинной вспашке никого конкретно не поранит. Я вынужден переступить порог, нарушить табу, чтобы совместно с читателем лучше понять моего героя. Делаю это с разрешения женщины, о которой пойдет речь ниже, — Ольги Ивановны Тарасевич.

 После опубликования очерка «Дар» — весной семьдесят второго — я получил от нее письмо. Рассказывалось в нем о первых месяцах войны, о бомбежках Москвы и о картинах…

 «…Мы уходили после сигнала воздушной тревоги в бомбоубежище, устроенное в овощном подвале соседнего большого дома. Одни, помню, были тут с детьми на руках, другие — с узлами домашнего скарба, а у нас с Александром Семеновичем в руках были завернутые в наволочки и простыни картины. Помню, одна умилительная старушка спросила меня: „Какая у тебя икона, милочка?“ А это были Левитан, Репин… Когда фашистские танки подходили к Москве, мы увезли самые ценные картины в поселок Семхоз под Загорском, но, так как и там падали бомбы, Александр Семенович решил зарыть картины в землю. Он вырыл в сарае большую и глубокую яму и опустил туда, как в могилу, снятые с подрамников, завернутые в клеенку и упакованные в ящики любимые свои картины. В те дни стоял крепкий мороз. А. С. был спокоен за сохранность картин. Мы уехали в Москву. А недели через две неожиданно наступила оттепель! Надо было немедленно ехать в Семхоз, спасать картины. Помню, как он волновался, когда начал копать землю и понял, что там — влага. Он боялся за картины, а я тогда боялась за него, что сердце не выдержит. Некоторые полотна оказались значительно поврежденными. А. С. разложил их на столах и на полу в комнате, которую мы в поселке снимали; затопили печь, но надо было следить за температурным режимом. К счастью, по соседству жила семья художников и скульпторов Чураковых. Молодой С. Чураков (впоследствии он участвовал в реставрации картин Дрезденской галереи) помог Александру Семеновичу спасти поврежденные полотна.

 А враги подходили все ближе и ближе. Наступили критические дни. У Александра Семеновича тогда возникла мысль: нанять лошадь и телегу, погрузить картины и ехать в глубь леса, к северу от Загорска. Теперь эта мысль кажется неправдоподобной… Но тут наступил перелом. Фашистские войска были отброшены от Москвы. Мы вернулись в город…»

 Они вернулись, и они расстались, казалось, навсегда.

 «Если ты разлюбил, я тебя не виню. Разве можно за это винить? Из остывшего пепла не вспыхнуть огню, не скрепить обгоревшую нить. Но тебе я забыть никогда не смогу, что ушел ты не в мирном году, а когда был наш город в огне и в снегу и одна я встречала беду».

 (Это — ее стихи, написанные тогда.)

 «Ты оставил меня в темном доме одну, разрубил наш сердечный союз…»

 Они были мужем и женой восемнадцать лет.

 Те самые восемнадцать, когда и составился основной фонд коллекции.

 Судьба соединила диковинно этих людей: ее, беспечную и безразличную к вещам, и его, коллекционера, охотника за вещами, с захватом к себе — собирать, стяжать.

 (В самом уже конце их совместной жизни она совершила нечто мало постижимое для него: собственный дом в Арбатском переулке, находящийся под охраной как памятник архитектуры, передала безвозмездно Моссовету — дом этот молодая Советская Республика оставила ее семье за немалые заслуги. Конечно, передачу дома Моссовету можно было объяснить и тем, что убирать его, поддерживать тяжело, но ведь и передачу четырех тысяч картин государству — через ряд долгих десятилетий — тоже можно, резко заземлив «возвышенное деяние», объяснить тем, что тяжело сохранять в рядовых условиях, обладая в Москве двумя или тремя комнатами, большую коллекцию. Подобные соображения, объясняя, казалось бы, все, не объясняют, в сущности, ничего, ибо не касаются духовно-нравственных мотивов деяния.)

Странной была жизнь двух этих людей с постоянной явной и тайной борьбой центробежных и центростремительных сил: от себя и к себе. Но перетягивала, побеждала его сосредоточенная сила — сила мужчины, искателя сокровищ и кладов, сила собирателя — одновременно и пирата и аскета.

 И в этом доме, как в доме Кириллова, безраздельно господствовала Ее Величество Коллекция. И эта жизнь, как и жизнь семьи Кирилловых, полна была подробностей, ранящих душу навечно.

 …Вот вечером пьют они чай: он, она и дочь его от первой жены, Ирина (Ольга Ивановна была второй женой А. С. Жигалко), пьют бедный чай из старых, некрасивых чашек на пустом столе, и не может она, жена, хозяйка, поднять головы, потому что его дочь бывает редко, редко и, конечно же, любит, как все дети, пирожные и варенье. И он молчит сурово, во власти важных дум. А за белым морозным окном — метель. И дочь после чая уходит. «Ты видел: на ней парусиновые туфли». Он молчит. «Твоя дочь в летних туфлях зимой. В окно посмотри». Не поднимая головы, он направляется в соседнюю комнату, к Репину и Серову, Коровину…

 Он и от нее в войну, уже немолодой, ушел к ним, ушел в последний великий поиск, в последнюю большую охоту, в ту круговерть безумных, странных, невероятных ситуаций и возможностей, которые во все века открывали войны и любые социальные потрясения перед коллекционерами. К его чести, в войну коллекция почти не увеличилась, но это, как и дальнейшие события его жизни, было ей неизвестно и уже безразлично.

 «Как же надобно было меня обидеть, чтобы не стала я плакать, любовь храня, чтоб не стала я даже тебя ненавидеть, а чтоб заживо умер ты для меня!»

 Он и умер для нее заживо. Она осталась одна — детей у них не было — с чувством великого поражения… И лишь в том утвердила собственную личность, что не потребовала, не оставила у себя ни одной картины, хотя чисто юридически существенная часть коллекции была ее собственностью. Она осталась одна с чувством поражения, и, если бы тогда нашелся кто-то, открывший ей в будущем победу, она ни за что бы не поверила…

 Об этом старая женщина рассказывала мне в один из ясных дней поздней московской осени, в засыпанном желтой листвой саду дома Л. Н. Толстого в Хамовниках. В том, что мы выбрали именно это место, не было ничего нарочитого или искусственно-тенденциозного: она живет рядом, и после недавно перенесенного инфаркта сидеть в саду ей лучше, чем в комнате. И в то же время в хамовническом саду сидели мы не случайно, потому что поселилась она по соседству ради этого дома, ради этого сада. Толстой и был человеком, который открыл ей тогда победу в будущем и которому она не поверила, несмотря на то, что он Толстой.

 — Я осталась одна, надо было жить, зарабатывать. До войны я печатала и стенографировала беспрерывно, коллекции нужны были деньги. А в войну бумаги не писали, а жгли, и я не могла найти дела. Долго, пока не познакомили меня с Николаем Николаевичем Гусевым, секретарем и биографом Толстого. Это и решило мою судьбу, я стала с ним работать. Десять лет он диктовал мне воспоминания о Льве Николаевиче, материалы к его биографии. Десять лет я жила в атмосфере мыслей и чувств Толстого. Я рассказала Николаю Николаевичу мою историю, он меня успокаивал, утешал. «Человеку, которого вы любили, откроется истина». — «Да не верю я вам», — говорила я. «Вы не мне, вы Льву Николаевичу верьте», — отвечал он серьезно, даже торжественно. Ну вот… потом раны постепенно уврачевались, я опять вышла замуж — за умного, доброго, талантливого человека — жила с ним душа в душу… похоронила и опять осталась одна.

 Когда появился ваш «Дар», я… — это, наверное, странно, непонятно… — я обрадовалась, будто бы не Чайковскому, а мне подарили это. И я ему, Александру Семеновичу, написала: «Вы красиво и мудро закончили вашу собирательскую деятельность». Он мне ответил, я опять написала, он мне опять ответил…

 Потом я поехала к нему, он был тогда нездоров и не мог выйти из дома.

 Мы не виделись тридцать лет, он сидел на балконе, увидел меня, показал, куда нужно войти…

 Я поднялась, он стоял на пороге. Дальше я ничего не помню. Я не помню дальше ничего. Я помню одно — он рыдал…

Темнело в саду; в окнах толстовского дома отразился закат; листопад усилился. Мы решили войти в этот дом — отдохнуть, помолчать.

 В пустых сумеречных комнатах охватывало чувство покоя: не шли часы; стыли вещи; замирали шорохи, и лишь на пороге его кабинета с раскрытыми томами и, казалось, непросохшими, неостывшими рукописями, что-то мощно подкатывало к горлу…

 «Чтобы поверить в добро, — писал Л. Толстой в „Круге чтения“, — надо начать делать его».

 «…и эта твоя деятельность зажжет в тебе любовь к человечеству, которая и будет последствием твоей деятельности, направленной на добро».

 «Делай только то, что духовно поднимает тебя, и будь уверен, что этим самым ты более всего можешь быть полезен обществу».

 Потом мы опять сидели в саду. Она рассказывала:

 — Тогда заживо умер, теперь воскрес из мертвых. Я ощутила то духовное единение с ним, о котором мечтала давным-давно, в нашей жизни. Я говорю о высшем, духовном единении, и лишь о нем. После войны он тоже построил новую семью, третью за его большую, долгую жизнь; он любил жену, Надежду Александровну Любарскую, и она его любила, ухаживала за ним…

 А я… опять стала писать стихи.

 «Мы в нашей повести живой с последней встретились главой, с главой, в которой я и ты у роковой стоим черты. Еще одну, еще одну страницу я переверну, и вижу я — совсем близка ее последняя строка…»

 Я написала это весной семьдесят третьего, за три дня до…

 Умер он в больнице от воспаления легких. Доктор, который был при нем в последние минуты, рассказывал мне, что он умер улыбаясь.

 «Когда ты явился на свет, ты плакал, а кругом все радовались, сделай же так, чтобы, когда ты будешь покидать свет, все плакали и ты один улыбался».

Быстро темнело; в окнах толстовского дома засветились лампы, резче стал запах листьев.

 — Он умер старым, и он умер молодым — лишь через несколько лет после духовного рождения. Вы поверите, я совсем не чувствовала его старости, мне казалось, что полвека назад он был старее.

Надежда Александровна Любарская, вдова А. С. Жигалко, картины, которые были ей подарены при его жизни и перешли по завещанию, отдала Чайковскому.

Ну а что стало с девочкой, которая в летних туфлях ушла в московскую метель?

Она умерла.

Она умерла совсем недавно, когда я писал эти строки, — кандидат искусствоведения, старейший сотрудник ВГИКа Ирина Александровна Жигалко. Она была человеком ярким, талантливым, душевно щедрым, работала с М. Роммом, в его творческой мастерской, у нее учились А. Тарковский, А. Смирнов, А. Михалков-Кончаловский, А. Митта.

У нее учился В. Шукшин, которого она нежно любила и который нежно любил ее.

 Когда А. С. Жигалко, склоняясь к мысли отдать коллекцию народу, советовался с ней, она обняла его…

 Ирина Александровна тоже передала Чайковскому все, что подарил и завещал ей отец.

 Надежда Александровна Любарская и Ирина Александровна Жигалко после кончины Александра Семеновича передали картинной галерее более четырехсот полотен и рисунков (Репин, Серов, Архипов, Кончаловский, Юон…).

 Никто не оставил себе ничего.

 Над Чайковским — большие осенние облака; они мягко отражаются в Каме. Город стоит на великом водном пути; полмиллиона человек, посетивших картинную галерею, — это лесорубы Сибири, украинские учителя, строители с Дальнего Востока, шахтеры Кузбасса, московские кинематографисты, врачи из Карелии, белорусские агрономы. Плывет по Каме народ — отдыхая, странствуя, перемещаясь — и поднимается на берег, и видит…

 «Могли ли мы мечтать о Репине, о Левитане в ранее неизвестном нам небольшом городе. Это — чудо!»

 «Ни в одной из галерей, ни в одном из музеев не видели в подобном изобилии Коровина, уезжаем с сердцем, переполненным радостью».

 «За время путешествия от берегов Невы до Перми мы посетили немало галерей, ваша особенно запала в память».

 «Мы были у вас лишь несколько часов, миг жизни, но он войдет в сердце навечно. Как писал поэт: „Жизнь ведь тоже только миг, только растворенье нас самих во всех других как бы им в даренье“».

 В центре первого зала галереи висит портрет А. С. Жигалко и рядом текст дарственного акта: «Настоящим на основании ст. 257 Гражданского кодекса РСФСР, я, Жигалко Александр Семенович, передаю безвозмездно собранную мной коллекцию картин, графики, скульптур Чайковскому народному музею для организации картинной галереи. Пусть они будут достоянием народа…»

 О художественной, эстетической ценности галереи в Чайковском можно рассказывать долго (недавно вышла первая, посвященная этой галерее монография). Мне же хочется сосредоточиться на ее этической ценности, на тех нравственных последствиях дара А. С. Жигалко, о которых он, быть может, и не помышлял.

 Чайковский — небольшой, тихий, непривычно тихий для нашего века город; в залах галереи — самая полная, самая торжественная в этом городе тишина, а в ней — в тишине тишины — живут, думают, растут дети. Порой кажется, что дети города не уходят отсюда, их можно увидеть тут в любой час, даже утром, когда им полагается быть в школе. И ничего удивительного в этом нет — с открытием галереи в школах ввели факультативы по изобразительному искусству. Самое неожиданное в этой неожиданной галерее маленькие — 15–16-летние экскурсоводы, мальчики и девочки, которые в летние месяцы, когда тысячи туристок посещают город и экскурсоводов взрослых, штатных недостает, водят по залам толпы, рассказывая им о великих художниках, о портретах и пейзажах… А по существу, они рассказывают о духовной жизни народа, запечатленной на этих холстах, в этих рисунках, вводят людей во владение богатством, которому нет и не может быть цены. Есть что-то (не побоюсь старомодного, сентиментального «термина») трогательное в том, что в Чайковском во владение этим богатством вводят именно дети.

А осенью, зимой и весной, когда экскурсантов гораздо меньше, они в этом покое, в этой тишине учатся — учатся чему-то более существенному, чем понимание искусства, учатся пониманию мира и пониманию человека, учатся пониманию мира человека, пониманию того тайного огня, который сквозит в чертах мужчин и женщин минувших эпох, пониманию красоты и ранимости, которыми во все века отличалась человеческая душа, и нежности к ней, сегодняшней, еще более ранимой и нередко — еще более красивой…

 Эти залы — царство детей. И быть может, самый большой подарок А. С. Жигалко Родине — их маленькие и уже большие души, восходящая сила их чувств и мыслей…

 Я мог бы подробно рассказать о том, как ежегодно Чайковский отмечает день рождения Александра Семеновича, о том, что решением исполкома горсовета Жигалко стал первым почетным гражданином, и о том, что многие художники и коллекционеры посылают сегодня в дар созданной им галерее картины и рисунки; я мог бы рассказать подробно о большой и ценной библиотеке по изобразительному искусству, которую вдова Жигалко передала Чайковскому; мог бы рассказать о бескорыстии этой семьи, выполняющей и высказанное и невысказанное в последней воле любимого человека с той безупречностью, когда хочется поклониться за неформальное, возвышенное понимание долга и за душевную широту.

Михаил Самуилович Качан

Картинная галерея Дома учёных СО АН 1966-1968 

Глава 1. Создание Картинной галереи Дома ученых

  1. Картины в подарок

После какого-то очередного заседания Президиума ОКП в начале зимы 1965 года в кабинете остались зам. председателя СО АН Лев Георгиевич Лавров и Начальник Медсанотдела СО АН Нина Владимировна Чепурная. Они рассказали мне, что во время командировки в Москву к ним обратился художник-коллекционер картин Жигалко.

По их словам он всю свою жизнь собирал картины русских мастеров живописи, а теперь на старости лет, хочет передать свою коллекцию какому-либо солидному учреждению для создания галереи. Поэтому он обратился в Академию наук СССР, а там указали на Сибирское отделение, где как раз строится Дом ученых. Жигалко оставил номер своего домашнего телефона, и они позвонили ему.

На следующий день они были у него дома, где в двух небольших комнатах собственного дома Жигалко увидели огромное количество картин, разбросанных, как попало, так что ступить на пол было негде.

Жигалко сказал им, что у него есть доверенное лицо, которое может обговорить с уполномоченным представителем Академии все условия, которые он, Жигалко, намерен поставить как даритель перед принимающей стороной.

По словам Л.Г. Лаврова, он немедленно созвонился с академиком Лаврентьевым, но тот сказал, что Президиум СО АН этим заниматься не будет, а вот «если профсоюз, Качан за это возьмется, он не станет возражать».

Я последние слова поместил в кавычки, потому что запомнил их. По-моему, Лаврентьев никогда не называл меня по имени-отчеству. То ли ему трудно было выговорить «Михаил Самуилович», то ли я был по его понятию слишком молод... Несколько раз, да и то в самые первые годы он называл меня Мишей, а по фамилии называл постоянно. Я знал еще с первой встречи, что эту фамилию, он почему-то знает хорошо. Как потом оказалось, это была фамилия его учителя, профессора МГУ, Еще чаще мою фамилию он ставил в те годы после слова «профсоюз».

Я внимательно выслушал. Оба говорили очень эмоционально. Можно себе представить, как я-то радовался. Переводя взгляд с лица одного из рассказчиков на лицо другого, я ждал новой информации, и они продолжали говорить и говорить. Конечно, они не могли сказать мне, картины каких мастеров были в коллекции, в каком состоянии были работы. Из условий, которые выставлял Жигалко, они запомнили только, что коллекцию нельзя делить, что картины нельзя передавать (или продавать) в другие руки, что должна быть организована постоянная экспозиция картин.

– Вам надо поехать в Москву, Михаил Самуилович, и самому решить все вопросы приема коллекции.

– Я поеду в ближайшие дни, – сказал я сдержанно.

Внешне я был сдержан, но радость переполняла меня. Моя сдержанность не была случайной. Я понимал, что профсоюзная организация СО АН не может содержать картинную галерею. Картины должны быть приняты на баланс Управлением делами СО АН. Галерея должна быть создана при Доме ученых и содержаться за счет бюджета СО АН. Разговор на эту тему с Л.Г. Лавровым у меня состоялся на следующий день.

До этого разговора я переговорил и с председателем Обкома профсоюза работников высшей школы и научных учреждений Парамзиным и с председателем Облсовпрофа. Даже позвонил в ВЦСПС. Они подтвердили, что все картины должны находиться на балансе учреждения (то есть, Управления делами СО АН), но штатную единицу председателя картинной галереи могут выделить где-нибудь через полгода–год.

Л.Г. Лавров, конечно, посетовал, что все это приходит к нам в январе, когда все сметы свёрстаны, а штатные расписания утверждены, но пообещал что-нибудь придумать.

В тот период времени я еще не знал, есть ли среди ученых Академгородка коллекционеры или хотя бы просто любители живописи. Так что и посоветоваться мне было не с кем.

Я был тогда весьма далек от живописи. В нашей семье никто ей не увлекался, среди моих многочисленных дядей и тётей художников не было. Разумеется, я не раз и не два был в Эрмитаже, Русском музее и других музеях или учреждениях Ленинграда, где экспонировались замечательные произведения искусства, в Третьяковской галерее и Пушкинском музее в Москве, в Картинной галерее Новосибирска, был на всех немногочисленных выставках, которые можно было увидеть в те времена. И меня тянуло к живописи, картины волновали меня.

Помню, на выставке Пикассо в Ленинграде мы с Любочкой тогда впервые встретились с работами этого художника. А до этой выставки мы не знали ни импрессионистов, ни сюрреалистов, ни представителей абстрактного искусства. Тогда Пикассо пробудил во мне интерес к современной живописи. Хотя, безусловно, я был поначалу просто ошеломлен, увидев его работы. Я был совершенно не готов к встрече с таким искусством.

Мы с Любочкой покупали дорогостоящие альбомы, которые начали издаваться (впрочем, тогда они еще не были столь дороги, как впоследствии), начали знакомиться с великими мастерами, фамилии которых до того были, увы, нам неизвестны. Но ко времени, о котором я рассказываю, мы уже были «подкованы» основательно.

  1. Знакомство с коллекционером А. С. Жигалко

В условленное время вечером я вошел в деревянный домик, на одной из старых улиц Москвы, где жил Жигалко. Не открывая дверь, он долго удостоверялся в том, что пришел к нему именно тот человек, который звонил. Спрашивал и переспрашивал, по чьей я рекомендации пришел к нему и по какому вопросу. Потом еще раз спросил фамилию и имя отчество, откуда я приехал и зачем.

Наконец, дверь приоткрылась. Короткая цепочка не давала ей открыться больше, и в образовавшуюся щель на меня долго и испытующе смотрели. Нет, не смотрели, а разглядывали.

– Как, говорите, Вас зовут?

Все же цепочка была сброшена, и я вошел в дом. Действительно комнаты были захламлены, если так можно сказать о картинах, которые в рамах и без оных были повсюду – в аккуратных и неаккуратных стопках и просто лежали отдельно. Стояли на подрамниках и прислоненные к стенам, к ножкам стола и стульев. Некоторые картины висели на стенах, и, естественно, на них я и начал посматривать. Не смотреть, а именно посматривать, потому что между Жигалко и мною постепенно стал завязываться разговор.

Разумеется, я не помню его дословно, но смысл его запомнил хорошо. Жигалко говорил, примерно, следующее:

Что он всю жизнь рисовал сам и все деньги, которые зарабатывал, тратил на картины русских художников. Что у него уникальная коллекция. Что в коллекции есть лучшие из лучших произведения живописи. Что ему жалко с ними расставаться, но он уже стар, и ему не хочется, чтобы его драгоценная коллекция, которую он собирал в течение всей его жизни, была раздроблена и разошлась по многим людям. Он хочет, чтобы она существовала как единое целое и радовала людей.

Он говорил и говорил, а я не хотел его останавливать, потому что боялся спугнуть его неосторожным замечанием.

Когда он замолчал и испытующе посмотрел на меня, я сказал, что Сибирское отделение Академии наук это как раз та солидная организация, лучше которой не найти. Что у нас только что сдан Дом ученых, где его коллекция будет выставлена. Дом ученых – это современное здание, где могут быть обеспечены все условия для сохранности картин и их экспозиции. Что к нам ездит весь мир, и его коллекция вскоре будет известна во всех странах. И не только коллекция, но и имя ее дарителя.

Я откровенно льстил ему, но, по-моему, именно это ему и хотелось услышать.

Раздался звонок. Жигалко вышел в сени, окинув меня напоследок испытующим взглядом. Он оставлял меня хоть и ненадолго, но одного в комнате, где лежали картины. А вдруг я... Мне показалось, что его мысли были именно такими.

Он отсутствовал минуты три. Видимо, он что-то рассказывал пришедшему. Я не слышал, о чем они говорили, потому что дверь была плотно прикрыта. Наконец, они оба зашли. Вновь пришедший был молодым человеком, немного постарше меня. Погрузнее. Невысокого роста. Он широко улыбался и сразу направился ко мне, протягивая руку:

– Михаил Янович Макаренко, – представился он.

А Жигалко тут же добавил: Я не успел сказать Вам, Михаил Янович будет моим доверенным лицом.

Жигалко продолжал говорить, что пока не оформлены все документы на дарение и пока не будут официально приняты все его условия, коллекция находится в его полной собственности.

Михаил Янович спросил, какие у меня полномочия. У меня на руках была бумага, подписанная Л.Г.Лавровым, как зам. председателя СО АН и мною, как Председателем ОКП СОАН, что я обладаю всеми полномочиями на заключение договора дарения коллекции произведений искусства Александра Семеновича Жигалко Сибирскому отделению АН СССР.

Бумагу внимательно изучил сначала Жигалко, потом Макаренко, потом снова Жигалко. Видимо, она их удовлетворила.

Я, в свою очередь, спросил, подготовлен ли у них договор дарения и записаны ли условия, которые они хотят включить в договор. Оказалось, что пока нет ни того, ни другого, но через два-три дня они будут готовы представить их мне на рассмотрение.

Мне начали показывать картины. Знакомые мне имена передвижников и других русских художников попадались нечасто, а вот картины самого Жигалко были в изобилии. Правда, они на меня не произвели впечатления. Я, правда, спросил, на всякий случай будет ли нам дариться коллекция или только Ваши картины, Александр Семенович.

– Конечно, вся коллекция, – ответил он.

Мы договорились вновь встретиться через два-три дня. Я оставил ему номер моего телефона в гостинице.

Выходили мы из дома вместе с Макаренко. Он сразу сказал мне, что у Жигалко есть с десяток полтора неплохих работ в коллекции.

Я с некоторым удивлением посмотрел на него.

– Ну, хорошо, пусть пять десятков наберется со скрипом. Но он Вам хочет передать несколько сот работ, и я пока не знаю, что именно. В первую очередь, он хочет передать Вам 123 свои картины. Это барахляные работы, которые ничего не стоят. Приезжайте ко мне домой завтра, - мы можем поговорить подробнее.

Было уже поздно, и мы расстались. По дороге я думал о том, что доверенное лицо художника Жигалко – Макаренко Михаил Янович – далеко не из тех, кому можно доверять вести дела. И он совсем не человек Жигалко, а сам по себе.

  1. Откровенный разговор

Я вошел в какую-то сильно захламленную квартиру и в темном коридоре пробирался мимо каких-то громоздких предметов, выпиравших то слева, то справа. Я натыкался на их острые углы, прикрытые серыми простынями. Пару раз я споткнулся о вещи, лежавшие на полу. Оказывается, через них надо было перешагивать. Наконец Михаил Янович открыл дверь, и мы оказались в комнате с двумя окнами, выходящими в колодец двора. В середине комнаты за столом сидел молодой человек, который назвал себя Славой.

– Мой сын, – сказал Михаил Янович.

– Вроде, великоват для сына, – подумал я, – но тут же забыл о Славе. В дальнейших разговорах он не участвовал, а ушел в один из углов и занялся там каким-то делом.

А Михаил Янович обратил мое внимание на картины, которые висели по стенам. В комнате было темновато, и мы подошли поближе.

Картин было немного, шесть или семь, но это, действительно были работы русских и зарубежных мастеров, и каждая привлекала внимание. Я обратил внимание на работу Петрова-Водкина. Пригляделся внимательнее. Это не прошло мимо внимания Макаренко. Он посмотрел на меня с некоторой гордостью.

– Да, это Петров-Водкин. Как видите, я тоже коллекционирую картины. У меня их немного, но барахла нет. Жигалко же покупал все подряд, кроме авангардистов. Он не очень разбирается в живописи, и ему было все равно, что покупать, – лишь бы купить. Он понимал, что нужно покупать хорошую живопись, но на известные имена у него денег не было, а отобрать картины талантливой молодежи он не умел, – покупал все подряд, на что денег хватало. Поэтому хорошие работы в его коллекции встречаются редко.

Я видел все картины, эскизы, наброски, скульптуры, – все, что у него есть. Из русских я видел Крамского, Васнецова, Левитана, Айвазовского, а из зарубежных - работу одного голландского мастера. Но Вы не найдете никаких работ русских авангардистов - ни ранних, ни поздних. Он их не понимал и не покупал. У него нет ни Кандинского, ни Малевича, ни Шагала. Вообще никого.

– Вы ругаете его коллекцию. Какова Ваша цель? Вы не советуете принимать его дар?

– Нет-нет, я не это имею в виду. Коллекцию я Вам советую принять. Но она станет не основой Картинной галереи Академгородка, а ее началом. Пусковым механизмом. Как только пройдет первая выставка, в Академгородке захотят выставляться многие. Будут дарить свои картины. Вот тогда и будет создаваться фонд настоящей Картинной галереи.

Я слушал его с интересом. Я и сам вчера понял, что из картин Жигалко создать «Третьяковскую галерею» не удастся. Макаренко будто прочитал мои мысли:

Он мечтает о картинной галерее его имени, поэтому и ставит одним из условий – неделимость его коллекции. Взять не качеством, так количеством. Чтобы все работы были в постоянной экспозиции, и у каждой табличка «Из коллекции художника А.С.Жигалко», а на 123-х табличках к его собственным картинам чтобы было написано ее название, год и «Художник А.С.Жигалко». Но он верит, что когда-нибудь он будет признанным художником, и его работы будут ценить. Я не разубеждаю старика, – он живет этим.

– В чем он видит Вашу роль доверенного лица?

– Мы с ним не один раз и очень подробно говорили об этом. Ну, во-первых, подготовить Договор дарения. Он практически готов уже. Во-вторых, подготовить картины к отправке и отправить их. В третьих, принять их в Новосибирске и там сдать их Вам, подписав Акт. Ну и, в четвертых, он будет просить Вас (это уже я убедил его в этом), чтобы я участвовал в подготовке экспозиции картин в Академгородке. Сам он сумеет только приехать на открытие. И то, как будет себя чувствовать. Он прихварывает.

Всё было вполне понятно и разумно. Я понимал, что принимать нужно будет всё. Что хороших картин будет мало. Что от Макаренко может быть на первых порах реальная помощь. Что нужно будет вырабатывать политику в проведении выставок картин, и здесь нужна помощь специалистов. Но это в будущем. А сейчас нужно соглашаться на все условия Жигалко и побольше узнать о Михаиле Яновиче, хотя бы от него самого.

– Как Вы стали коллекционером? – спросил я.

– О, это длинный разговор. Далеко не сразу. Я ведь родился не в СССР, а в Румынии. Ребенком попал в СССР. Мне было восемь лет. Убежал из дома, а туда пришли советские войска. Потом война. Воспитывался в детдоме. Потом где только ни работал. Но мне повезло, - один художник-коллекционер, у которого я работал, научил меня понимать живопись - и старую, и новую, и мастеров ренессанса и авангард. Потом я женился, взял фамилию жены Макаренко. Жить с этой фамилией в СССР лучше, чем с той, что я унаследовал от родителей – Хершкович.

Он испытующе посмотрел на меня, но я и ухом не повел. Я слушал. Очень внимательно слушал.

– Потом я поступил в ЛГУ, но закончить мне не дали. Мы с тестем, он священник, строоили дом в пригороде, и со мной начали разбираться, на какие доходы я его строю. Пока разбирались, меня исключили из университета. Но дело закончилось ничем, - меня полностью оправдали.

– Ну да, – сказал я, – какие доходы у бедного студента?

– Но у меня, на самом деле, были кой-какие деньги, – ведь я уже начал коллекционировать картины и довольно успешно. Но не мог же я им сказать, что я покупаю и продаю картины, – покупаю дешевле, продаю дороже.

Он глядел мне в глаза мягкой, доброй и наивно-детской улыбкой, и я понял, что он берет меня в союзники, рассчитывая, что я понимаю всё, что он говорит, и принимаю на веру все его слова, все его доводы. Для меня же, как раз весь этот мир купли-продажи назывался спекуляцией, исключение из университета было жизненной катастрофой, а следствие по его делу о нетрудовых доходах или еще что-либо такое – просто кошмаром.

И еще один вопрос выскочил у меня совершенно непроизвольно:

– Так Вы крестились?

– Да, сказал он внешне серьезно, но я увидел чертиков в его глазах. – Крестился, это было условие отца моей жены – священника. Кстати, сейчас мы с женой расходимся.

– Вот те на, – подумал я. – Наверняка в детстве получил еврейское воспитание в своей Румынии. Теперь крестился, хотя вижу, что он не верит ни в бога, ни в чёрта. Спекулировал картинами, попал под следствие, а, может быть, и под суд. Да это же Остап Бендер в чистом виде. Только тот был турецким подданным, а этот румынским. Разница невелика. Впрочем, какое мне дело. Это Жигалко берет его своим доверенным лицом, а не я. Лишь бы картины дошли в целости и сохранности.

Всё это промелькнуло в моем мозгу, но внешне я ничего не показал: смотрел ему в глаза и улыбался.

Он не показал мне никаких бумаг. Мы распрощались.

– Я рад, что мы так хорошо поговорили, – сказал Михаил Янович.

– Я тоже рад, – ответил я.

Придя в гостиницу, я долго размышлял над услышанным и решил пока ничего никому не говорить, а посмотреть, как будут развиваться события. Хотя мысль позвонить Гарику Платонову и Льву Георгиевичу Лаврову у меня была.

  1. Договор заключён, - ждём картины.

Жигалко позвонил мне вечером и попросил назавтра придти пораньше

– Надо поговорить без посторонних, – сказал он.

«Без посторонних» – это без Михаила Яновича, – подумал я и не удивился.

– Вы, наверное, уже поговорили с Макаренко более подробно? – спросил он меня.

Я не стал отнекиваться, но и содержание разговора не стал передавать.

– Михаил Самуилович! – торжественно начал Жигалко, – Макаренко – это большой мошенник.

Я внимательно смотрел на Жигалко, но не говорил ни слова и не издавал никаких междометий.

– Михаил Самуилович! Я ему не верю.

Я по-прежнему молчал и вопросительно глядел на Жигалко: что ещё он скажет?

– Он ходит по коллекционерам, крадет у них картины и обирает вдов умерших художников, скупая у них картины за бесценок.

– Неужели это правда?

– Истинная правда. Он и у меня украл несколько картин, я их никак не могу найти.

– Вы уверены, Александр Семенович?

– Абсолютно уверен. Вот он придет, – я его спрошу и все ему выскажу. Вы будете свидетелем.

– Вообще-то это для меня будет неприятная сцена, и я бы не желал при ней присутствовать.

– Михаил Самуилович! Я Вас очень прошу остаться. Это очень важно. Я выведу этого мерзавца на чистую воду.

Я уже был не рад, что пришел к Жигалко. Мне нехватало только быть свидетелем разборки. И что мне делать, когда Жигалко уличит Макаренко в краже. Правда, я не понимаю, как можно в этом уличить. Ну, нет картины, - это еще не значит, что ее украл Макаренко.

– Как же Вы сделали его своим доверенным лицом?

– Я уже жалею об этом, – сказал Жигалко. Губы у него тряслись.

Пришел Макаренко, деловой и улыбающийся.

Жигалко не подал ему руки и с места в карьер, встав в позу обвинителя, торжественно произнес:

– Михаил Янович! Я не могу найти двух картин, которые мы с Вами смотрели три дня назад.

Он назвал картины и добавил:

– Соблаговолите ответить мне, где они? Я уже два дня не могу их найти. После Вас никто у меня картины не смотрел.

Михаил Янович долго разглядывал Жигалко. Потом посмотрел на меня, как бы призывая меня к вниманию. Потом снова молча стал смотреть на Жигалко. Тот стал нервничать:

– Так Вы знаете или нет, где они? – в голосе у него даже появились визгливые нотки.

– Конечно, знаю, – спокойно ответил Макаренко.

– Так сходите за ними и принесите их сюда!

–Хорошо.

Михаил Янович вышел в соседнюю комнату и через две минуты принес обе названные картины. Жигалко оторопело смотрел на него.

– К-к-ак, они б-были в-в-в с-соседней к-к-комнате? – заикаясь, пролепетал он.

– Но Вы же их сами отложили, потому что решили не отправлять в Академгородок.

– Да-да, я совершенно забыл об этом, – пробормотал он.

Я вздохнул с облегчением. Присутствовать при такой сцене было очень тяжело.

В тот же вечер мне показали несколько картин, которые должны были уйти к нам в виде дара. Мне пришлось выслушать целую лекцию на тему как надо обращаться с этой «ценной коллекцией», хранить ее, как зеницу ока.

Потом мне зачитали условия, которые должно выполнить Сибирское отделение АН, принимая этот бесценный дар. Самым ценным в них Жигалко считал свои собственные работы, и я удостоился посмотреть некоторые из них.

– Я бы хотел видеть их в постоянной экспозиции. С этими картинами я передаю вам свою жизнь. Все, чем жил и живу.

Макаренко в договоре назначался его полномочным представителем с правом решения всех возникающих вопросов. В договоре не было списка картин, – приложение к договору еще не было составлено. Жигалко всё ещё решал, что отдавать, а что оставить пока себе. Он говорил, что потом передаст нам оставшиеся произведения живописи и другие произведения искусства.

Я слушал и помалкивал, боясь спугнуть нежданно привалившее нам счастье. Передо мной был сварливый старик-художник, желавший увековечить свое имя, пристраивавший свои картины, подозрительный и взбалмошный. А рядом с ним сидел современный Остап Бендер, собиравший свою собственную коллекцию любыми путями, и, как мне тогда казалось, не имевший никаких других ценностей в жизни. Но для меня все это не имело никакого значения. Главное было – получить коллекцию картин для Академгородка и создать Картинную галерею. И вроде, все получалось.

Мы торжественно подписали Договор. Я достал из портфеля бутылку коньяка и закуску из Елисеевского магазина. Жигалко был очень доволен. Макаренко тоже.

А уж обо мне и говорить не приходится.

  1. Начали поступать картины

«Кто не ощущал на себе влияния ярких сполохов картин Сарьяна, внешнюю лубочность, занимательность и бичующий подтекст картин Кустодиева, лирическую задумчивость, проникновенность портретов Серова, экспрессию Врубеля!

Картины этих и еще ряда других русских художников — Айвазовского, Грабаря, Маковского, Неффа, Богданова-Бельского, Жуковского, Лебедева смогут в новом году увидеть жители Академгородка.

Выставку картин из собственной коллекции любезно предоставляет научному центру Александр Семенович Жигалко — «собиратель, художник и инженер путей сообщения», как он себя рекомендует. Президиум СО АН СССР горячо поблагодарил художника. Для картин выделено специальное помещение, где уже разместились сокровища, пришедшие из Москвы с первым контейнером. Остальные картины ожидаются в январе. Большую помощь в организации выставки оказала научный сотрудник ЛЭМИ Л. Л. Калачева.

...С автопортрета на вас смотрит очень серьезный, упорный в своей цели человек, вся жизнь которого — дать прекрасное людям.

А.           С. Жигалко родился в Минске в 1886 году, коллекционированием картин русских художников – занимается 56 лет. В его собрании более тысячи бесценных больших и маленьких шедевров русской живописи. 21 февраля 1966 года Александру Семеновичу исполнится 80 лет. 80 лет большой хорошей жизни. Хорошо, если бы в Академгородке при такой тяге к «духовному хлебу» открылась своя галерея. Ведь найдутся собиратели, которые с радостью отдадут свои коллекции на службу народу, лишь бы они не пылились, не лежали мертвым капиталом. Предновогодние пожелания часто сбываются».             В.       БУЛДЫГИН

Заметка "Новогодний дар" опубликованная в газете "За науку в Сибири" №1 от 1 января 1966 года была подписана псевдонимом "В. Булдыгин", который явно хотел вызвать ассоциации с забулдыгой. Думаю, что источником для него была Лидия Лаврентьевна Калачёва, которая в составе специальной комиссии извлекала картины из контейнера и составляла опись. Вероятно, поэтому он её и отблагодарил, упомянув в заметке, хотя она больше к организации выставок отношения не имела. Хотя надо было бы поблагодарить всех членов комиссии за их работу, - в общей сложности опись насчитывала более 2000 картин русских живописцев.

Разумеется, в это время у нас еще не было помещения для хранения картин, поскольку Дом ученых только еще сдавался. Мы даже ещё не решили, какое помещение выделить для хранения картин, поэтому я пока договорился с начальником УМТС, и мы оставили картины из первого контейнера в комнате, которую нам выделил УМТС на своих складах.

У меня была договорённость с Жигалко и Макаренко, что по прибытии всех картин я вызову телеграммой Макаренко, и он лично проверит соответствуют ли опись полученных картин перечню посланных, а также оценит состояние всех прибывших картин.

Каждая картина была сложена в рулон, поэтому, каким образом В. Булдыгин сумел посмотреть автопортрет Жигалко и определить, что он "очень серьёзный, упорный в своей цели человек, вся жизнь которого дать прекрасное людям", я не знаю.

Не уверен я и в том, что он правильно перечисляет художников, пришедших картин: Айвазовского, Грабаря, Маковского, Неффа, Богданова-Бельского, Жуковского, Лебедева, а также Сарьяна, Серова, Врубеля. По-моему, В Булдыгин просто написал те фамилии, которые вспомнил.

Но вот, биографические данные Александра Семеновича Жигалко точны. 

Судя по бесцеремонности этой статьи, автором её мог быть журналист Борис Половников, работавший в это время в Доме Культуры "Академия". Я и тогда сразу подумал на него, но разбираться не стал. Он был мне неприятен по многим причинам, но Владимир Иванович Немировский, директор ДК, ценил его как помощника. Половников был умным и образованным человеком, у него были и организаторские способности, но, все его положительные качества перечёркивались отрицательными: он был  нахален и приставуч, а самомнение у него было выше крыши. 

Половников в это время жил в общежитии СО АН, а его жена (журналист Замира Ибрагимова) и двое детей жили в Новосибирске. Мне казалось тогда, что его попросили уйти из семьи, но я никогда с ним на эти темы не разговаривал. Вёл он себя, как холостяк, подкатываясь ко многим красивым женщинам.

Так или иначе, но картины начали поступать, и надо было решать много вопросов, связанных с их приёмкой, хранением и реставрацией. Я понимал, что 2000  картин одновременно мы выставить не можем, да это было бы и невозможно, - мы не собирались создавать музей Жигалко, хоть он и говорил о постоянной экспозиции. Но я понимал, что хотя бы часть картин надо подготовить к выставке, когда дом ученых, наконец, откроется. 

  1. Макаренко появился в Академгородке и остался

Пришел контейнер с картинами. Я позвонил в Москву Жигалко и сообщил, что мы получили контейнер, но, как и договорились, не будем вскрывать его до приезда доверенного лица. Жигалко подтвердил, что доверенным лицом остается Макаренко, и он приедет через несколько дней.

Макаренко приехал вместе со Славой Родионовым, которого я уже видел один раз у него дома. Они поселились в Гостинице «Золотая Долина», и вскоре Макаренко уже сидел у меня в кабинете. Рядом со мной был Гарик Платонов, который внимательно слушал наш разговор, но во время его не произнес и слова. Но я знал, что Гарик – великолепный физиономист, и нутром чует человека – порядочный он человек или жулик.

Макаренко источал неуемную энергию.

– Я по дороге зашел в Дом ученых, – сказал он. Там можно организовать замечательные выставки. Художники будут почитать за честь выставляться в Академгородке.

– Давайте, Михаил Янович, начнем с того, что решим самые важные на сегодня вопросы. Прежде всего, я хотел бы понять, какие у Вас ближайшие планы. Вы доверенное лицо Александра Семеновича Жигалко. Насколько я понимаю, Вы прибыли сюда, чтобы передать картины Сибирскому отделению. Контейнер будет вскрыт Вами, и наша Комиссия по приемке картин примет их по списку, который Вы, видимо, привезли с собой.

– Да, я привез.

Макаренко достал список картин. Он был в двух экземплярах. Оба были подписаны Жигалко и заверены нотариально.

– Третий экземпляр списка находится у Жигалко, сказал он.

– Для приемки картин я вызвал искусствоведа из новосибирской картинной галереи. Давайте решим остальные вопросы, а потом вернемся к приемке картин. У нас есть помещение для временного размещения картин в Доме Ученых. Я хотел бы понять, останетесь ли Вы у нас на какое-то время после передачи картин или сразу уедете.

– Я хотел бы остаться...

– В качестве кого? Доверенного лица Жигалко? Смотреть, как мы будем организовывать экспозицию?

– Александр Семенович просил меня принять участие в организации выставки.

– Мы планировали воспользоваться услугами новосибирской картинной галереи, по крайней мере, на первых порах.

– Я могу все сделать сам. Слава Родионов поможет мне.

Я внимательно посмотрел на него. То, что он говорил, меняло все наши планы. Он явно хотел остаться в Академгородке и заниматься подготовкой выставок.

– Можно ли на него положиться, после того, что я услышал о нем от Жигалко? С другой стороны, похоже, он разбирается в живописи. Энергии у него много, но на что она будет направлена? У меня и в Москве мелькала мысль, что он похож на Остапа Бендера. Ум, хватка, обаяние.

– Ну и что, – подумал я, – ведь он же будет под контролем. Мы создадим Совет картинной галереи. Над ним будет директор Дома Ученых.

– Михаил Янович, – сказал я, – давайте будем говорить в открытую. Вы хотели бы остаться здесь, работать в Доме ученых и заниматься делами Картинной галереи, которую мы создаем.

Он, в свою очередь, тоже внимательно посмотрел на меня:

– Да, хотел бы.

– Но вы со Славой не можете жить недели и месяцы в гостинице. Жигалко Вам оплачивает поездку сюда? Оплатит проживание в гостинице? Будет ли давать деньги на пропитание?

– Он нам вообще ничего не оплачивает. Честно говоря, я приехал на последние деньги, которые у меня были.

– Идите в гостиницу или гуляйте где-нибудь поблизости, - сказал я мне нужно решить несколько вопросов.

Он ушел, а мы с Гариком переглянулись, и я понял, что у нас сложилось одно и то же мнение о Макаренко.

– Да-а, – протянул Гарик, – это «артист» высокого класса. По мелочам он мошенничать не будет. И дело будет делать по-крупному. Если брать его сюда, то следить за ним надо в четыре глаза.

Я тоже так думал:

– Но полет у него высокий, и он выполнит работу по высшему разряду, – сказал я.

– Что касается четырех глаз, то и восемь глаз за ним не уследят, если он захочет что-нибудь сделать. Только я не думаю, что он будет это делать у нас, – скорее где-нибудь на стороне. И еще, не забудь, что он коллекционер, и, следовательно, у него сильное желание пополнить свою коллекцию, а работая в картинной галерее, взаимодействуя с художниками, это сделать проще.

На самом деле, Михаил Янович оказался человеком более сложным, чем я тогда себе представлял. Более интересным, более авантюрным, более верным делу, более порядочным, любителем прихвастнуть, апологетом справедливости, менеджером от бога. Он был неутомим и неутолим, не просто целеустремлен, а безудержен, оказался не просто работоспособным, а трудоголиком.

Перечитав предыдущий абзац, я понял, что, на первый взгляд, в нем написаны взаимоисключающие качества. Тем не менее, все они относятся в полной мере к его личности. Причем Макаренко обладал всеми этими качествами одновременно. И следовал им естественно и непринужденно. Многое зависело от того, чем он занимался в этот момент времени, какие имел намерения и с кем имел дело. Он мгновенно входил в роль, и вот уже был тем, кем считал себя в данный момент.

Но все эти черты проявились в нем в последующем. А пока, отчетливо видя, что он тот ещё арап, я, тем не менее, уже находился под его обаянием и верил в его возможности, способности и обещания. Хотя уже тогда понимал, что всё, что он говорит и обещает нужно, как говорят, “делить на /2”.

– Возможно, потому, что многие эти черты были присущи и мне? – подумал я, написав эти строки. Нет, все же я был менее авантюрен, – его авантюры зашкаливали. Я знал меру, до которой можно прихвастнуть, – для Макаренко границ не было. И одним людям он говорил одно, другим – другое, забывая иногда потом, кому что говорил.

  1. Макаренко на всё соглашается

Я созвонился с Львом Георгиевичем Лавровым, договорился о встрече, и через полчаса мы уже обсуждали приезд Макаренко и его предложение. Я откровенно рассказал Лаврову о своих впечатлениях, и он крепко задумался.

– Утверждать такого человека директором картинной галереи вряд ли следует, – сказал он. Может быть, если глубже копнуть его биографию, там окажется даже что-то более серьезное, чем просто негативное впечатление о его персоне. Но использовать его на первых порах в становлении картинной галереи смысл есть. Здесь Вы правы. Да и ставки директора Картинной галереи у меня сейчас нет.

– У профсоюзного комитета ставки такой тоже нет. Если согласиться с его предложением, то его с помощником следует принять на работу на ставки административно-хозяйственного или производственно-технического персонала и возлагать на него материальную ответственность за картины. Подчинить его нужно Немировскому, как директору Дома Ученых. Он и будет в дальнейшем решать с ним все хозяйственные вопросы Но это еще не все. Его с помощником нужно куда-то поселить. Мне кажется, это должна быть служебная квартира. Выделение ему квартиры, как сотруднику СО АН пока исключено.

Мы договорились с Лавровым по всем вопросам. Нам не нужно было ни с кем ничего согласовывать или утверждать. Мы все могли сделать сами.

Я позвал Макаренко, которому к тому моменту уже надоело гулять, и наш дальнейший разговор проходил примерно так. Я ему говорил, что мы можем принять его предложение остаться в Академгородке для приема картин и подготовки экспозиции, а там дальше видно будет.

– Устраивает Вас это?

Макаренко соглашался.

Дальше я говорил, что штатного расписания картинной галереи пока нет, но есть возможность оформиться ему и Славе на должность сантехника, – будет на что жить. А там дальше видно будет.

– Устраивает Вас это?

И Макаренко соглашался.

Затем я говорил, что недельку-другую придется пожить в гостинице, а затем мы подберем какую-либо жилплощадь. Устраивает Вас это? И это его устраивало. Его вообще все устраивало, лишь бы остаться и заняться картинной галереей.

Я пригласил Владимира Ивановича Немировского и познакомил с ним Макаренко. Владимир Иванович был в курсе приезда Макаренко, хотя решение о том, что Макаренко остается в Академгородке и займется картинной галереей, да еще под его началом было для него несколько неожиданным. Это было не первым неожиданным решением с моей стороны, и Владимир Иванович вообще относился к этому спокойно.

– Это Ваш непосредственный начальник, – сказал я Михаилу Яновичу. Вы большинство вопросов будете решать именно с ним. Будет еще и Совет Картинной галереи, который будет обсуждать все вопросы, прежде чем по ним будут приниматься решения. Вы будете с Советом работать очень плотно. Я рассчитываю на полное взаимодействие и абсолютное взаимопонимание.

Я ошибался. «Полного взаимодействия и абсолютного взаимопонимания» не было никогда. Разногласий было сколько угодно. Но об этом попозже.

А вот с Владимиром Ивановичем разногласий у него не было никогда. Макаренко знал, что все его просьбы Владимир Иванович будет стараться выполнить в кратчайшие сроки. Даже самые трудные. Даже очень затратные.

У них установились хорошие отношения. Я не могу назвать их приятельскими или дружескими. Они оставались чисто служебными. Но были добрыми.

Если Владимир Иванович что-то сделать не мог он вместе с Макаренко приходил ко мне. А все принципиальные вопросы и предложения мы прорабатывали вместе. Только после этого я принимал решение. Такими вопросами, в первую очередь, были вопросы о подготовке очередной выставки картин.

Макаренко и Родионов были принят в штат Дома Ученых слесарями-сантехниками. На Макаренко была возложена материальная ответственность. Что касается квартиры, здесь вообще получилось совершенно неожиданно для всех нас такое решение, какого никто не ожидал.

В доме № 7А по ул Правды на первом этаже в последнем подъезде стояли две пустующие квартиры. Они уже были оформлены служебными, но предназначались не для хозяйственного персонала, а для каких-то специальных нужд. Никто мне конечно не объяснял для каких, но я догадывался, что они выделены работникам КГБ для встреч со стукачами. Таких квартир в Академгородке было, наверное, несколько, но эти я знал, видимо, потому, что они были в соседнем со мной доме.

В моем доме прямо подо мной тоже было две таких квартиры на первом этаже. Наверное, их было слишком много, потому что одну их них нам совсем недавно отдали под занятия детского кукольного театра. Теперь Лавров предложил временно отдать Макаренко под жилье квартиру в соседнем доме. Там и поселился Михаил Янович со Славой Родионовым уже через неделю после приезда.

  1. Совет картинной галереи и всякая суета 

Лев Маркович Розенфельд сам нашел меня. Немолодой осанистый человек с бородой зашел ко мне в кабинет (у меня никто никогда не ждал в приемной), деликатно выждал, пока я закончу разговор, и представился. Он был доктором технических наук, заведующим лабораторией Института теплофизики. Я его много раз видел в нашем дворе, поскольку он жил в соседнем доме №7А. Случайно оказалось, что Макаренко поселился в том же подъезде, что и Розенфельд. И, это удивительно, Розенфельд оказался довольно крупным коллекционером живописи.

Впоследствии я несколько раз был у него дома. На стенах двух комнат из трех висели в два ряда картины. Мебели там не было никакой. Или это мне показалось? Из запомнившихся – у него был Рерих и полтора десятка, а может и больше работ Зинаиды Серебряковой. Тогда она еще была жива, жила в Париже, и ей было 80 лет.

Лев Маркович заговорил со мной о картинной галерее Дома Ученых. Он случайно услышал, что она будет создаваться, и засыпал меня вопросами, как я вижу ее работу, с чего мы начнем и еще сотней других. Я ему отвечал как есть, что мы начнем с работ художника Жигалко, дарителя картин, как и обещали ему. Что планов на дальнейшую работу пока нет. Рассказал про Макаренко, к которому он сразу отнесся очень настороженно, хотя я ему о моих впечатлениях ничего не говорил.

Я рассказал ему о планах по созданию Совета картинной галереи и спросил, может ли он порекомендовать кого-нибудь в состав совета.

Через два дня Лев Маркович пришел не один, а еще с двумя людьми примерно пятидесятилетнего возраста. Они представились научными сотрудниками институтов, любителями живописи. Теперь они втроем засыпали меня вопросами о картинной галерее.

Затем по предложению Розенфельда был составлен список членов совета Картинной галереи. Это происходило в период, когда еще не был создан и Совет самого Дома Ученых. Он еще тоже обсуждался. Поэтому в середине марта первый состав Совета картинной галереи был утвержден Л.Г. Лавровым от имени Президиума СО АН. (не знаю, согласовывал он это с М.А. Лаврентьевым) и мной от имени ОКП. Розенфельд в этом Совете был председателем. Ни В.И. Немировский, ни Макаренко в Совет не вошли: вхождение Немировского мы посчитали ненужным, – он был директором Дома ученых и не должен был входить в советы всех дочерних учреждений Дома ученых, а Макаренко – неэтичным, – он в Академгородке пока себя никак не проявил. Тем не менее, я издал распоряжение, в соответствии с которым Макаренко Михаил Янович назначался и.о. директора картинной галереи Дома ученых, хотя такой ставки и не было. Но это сразу придавало ему вес, и Макаренко был доволен. Его вообще формальности не интересовали.

Напомню, что в 1966-1967 г.г. формально существовало два штатных расписания Дома ученых. Одно - Дома ученых СО АН, другое Дома ученых ОКП СО АН. Немировский был директором Дома ученых ОКП СО АН, а ставка директора Дома Ученых СО АН вначале была занята директором столовой, расположенной в т.н. Малом Доме ученых, располагавшемся в коттедже в Золотой долине.

Тем не менее, штатное расписание Дома Ученых СО АН было большим, т.к. в нем были предусмотрены должности всего административно-хозяйственного и производственно-технического персонала (ставки Управления делами), включая зам директора Дома Ученых, а также персонал, отвечающий за культурно-массовую работу (художественный руководитель, руководитель музыкального салона, руководители кружков, клубов, планирование работы Малого зала Дома Ученых).

Весь персонал обеих структур был подчинен Владимиру Ивановичу Немировскому. Это сразу расширило наши возможности в оказании кадровой и финансовой помощи уже действующим кружкам и клубам и позволило создавать новые. Кроме того, Владимир Иванович получил возможность планировать мероприятия Дома Ученых, составлять сметы на расходование средств не только через ДК Академия (по профсоюзной линии), но и линии СО АН (здесь сметы утверждались Л.Г. Лавровым) из бюджета Управления делами.

Одной из первых была смета на организацию выставки картин А.С. Жигалко, – фактически на создание картинной галереи. 

  1. Наполеоновские планы Макаренко

Михаил Янович Макаренко готовился в марте-апреле выставить картины Жигалко, в середине года Роберта Фалька, Дмитрия Гриневича и Павла Филонова, а в конце года Лазаря Эль Лисицкого и Пикассо.

Не следовало забывать, что это был год пятидесятилетия Октябрьской революции. Об этом трудно было забыть, поскольку радио, телевидение и газеты только об этом и говорили. Мы решили к ноябрю открыть в Доме учёных выставку революционного плаката, взяв за основу замечательные плакаты Эль Лисицкого. Но самым удивительным было то, что он задумал организовать выставку Марка Шагала. Он сказал мне, что пишет ему письмо. У меня были большие сомнения на этот счёт. Не в том, что Шагал не согласится, а в том, что эту выставку разрешат власти.

– По-моему, ты преувеличиваешь наши возможности, – сказал я ему.

– Я верю в возможности академика Лаврентьева, – ответил он.

Несмотря на присущую ему практичность, он был мечтателем, и мне это импонировало. Я не отношусь к числу тех людей, кто на корню пресекает инициативы. Теперь, раздумывая над этим, полагаю, что Михаил Янович видел это и знал. А уж если он что-либо задумывал, он был неистощим на выдумки и неожиданные ходы, лишь бы добиться цели.

Я и не очень его отговаривал. Уж очень захватывающей была эта мечта – выставить Шагала. Потом я неоднократно заново проживал этот разговор. Если бы я всё же отговорил его тогда, не сидеть бы ему 8 лет в лагерях.

Но мы тогда об этом и не думали. У нас тогда выросли крылья, и мы пробовали их, взмахивая ими и подпрыгивая, чтобы каждый раз взлетать всё выше и выше. И каждый раз эти прыжки-полёты удавались нам, и мы думали, что так будет всегда.

10. Что думаем и что пишем – статья Розенфельда

Вырезка из газеты ЗНВС (№6 от 31 января 1957 г.) со статьёй профессора Л.М. Розенфельда «Живопись в Доме учёных и культурные горизонты Академгородка»

Эта статья председателя совета картинной галерее Льва Марковича Розенфельда, заведующего лабораторией в Институте Теплофизики, подводила итог выставки.

Она отличалась, как сейчас сказали бы, взвешенностью. Будучи коллекционером и хорошо разбираясь в живописи, Лев Маркович прекрасно понимал, какой большой художник Н.Д. Грицюк. В беседах со мной он восхищался его картинами и особенно его фантазиями, где Н. Грицюк был весьма далёк от реализма, о котором, не моргнув глазом, пишет Л.М. Розенфельд, хорошо зная, что назвать художника соцреалистом невозможно.

В его статье вынужденно фигурируют партийные термины «идейно-политическая работа», воспитание молодёжи» и т.п., без которых в такой статье обойтись было нельзя. Но по сути, он ка эксперт в живописи дезинформирует идеологических работников, хорошо зная, как они набрасываются на художников абстракционистов. Не зря он пишет о «некоторых товарищах», которым не нравится творчество Грицюка и которые подвергли критике некоторые его работы и отрицательно оценили его произведения.

А где же Розенфельд искренен? А вот здесь, например:

«Его произведения возбуждают чувство радости и дышат задорным оптимизмом нашего современника».

Статье Розенфельда предпослана аннотация:

«Выставка Н.Д. Грицюка, экспонировавшаяся в Доме учёных СО АН СССР, явилась своеобразной заявкой картинной галереи, которая организуется в Новосибирском научном центре. Её посетили и читатели газеты «За науку в Сибири» и в своих письмах в редакцию делятся разноречивыми мнениями.

Так, читательница Л.Н. Тетерина, с одобрением отзываясь о работах художника, сожалеет о том. Что они непродуманно подобраны и показаны устроителями выставки. Но в одном все мнения сходятся: «Выставка, - пишет Тетерина, - событие в культурной жизни Академгородка. Событие, которое требует продолжения, иначе говоря, регулярных выставок».

О дальнейших перспективах и задачах организующейся картинной галереи редакция попросила рассказать профессора Л.М. Розенфельда».

А теперь и сама статья:

«Закрылась первая экспозиция картин в Доме учёных. Эта экспозиция была сделана по последним работам новосибирского художника Николая Грицюка.

Толчком к организации художественных выставок при Доме учёных явился дар, преподнесённый Академгородку художником А. Жигалко. Московский коллекционер живописи и художник подарил нам свыше 2000 различных произведений живописи, а также и свои работы. Коллекция Жигалко явилась основным художественным фондом Дома учёных. На базе работы, которая развернулась по подготовке этих картин к экспозиции, началась также подготовка и организация выставок и других мастеров.

В качестве первого мастера был избран Н. Грицюк – новосибирский художник, отличающийся своеобразной творческой манерой. В дальнейшем предполагается организация экспозиций коллекции А. Жигалко. Кроме того, в течение ближайшего времени должны быть выставлены работы М. Черемных, П. Корина, Р. Фалька и других выдающихся мастеров. Возможно, что также удастся показать в Доме учёных работы П. Пикассо, бывшие на выставке в Москве. Ближайшая экспозиция посвящается творчеству Р. Фалька.

В заключение выставки работ Н. Грицюка в Доме учёных был проведён диспут о его творчестве. Были чрезвычайно интересные выступления. Отмечалось, что творчество Грицюка отличается исключительно хорошей композицией цвета, с помощью которого художник передаёт настроение и ритм жизни. Тематика его работ во многом посвящена нашему строительству и характеризует темп нашей жизни и её особенности. Поэтому Грицюк своими произведениями волнует советских людей.

Его произведения возбуждают чувство радости и дышат задорным оптимизмом нашего современника. Его творчество является в основном реалистическим, хотя путь его довольно сложен и не все его искания одинаково успешны. Манера письма Грицюка достаточно сложна, и восприятие его произведений не всегда доступно каждому. Его произведения также не всегда нравятся всем. По ряду работ были высказаны критические замечания, некоторые товарищи отрицательно оценили его произведения. Однако выставка работ этого мастера вызвала большой интерес и сыграла положительную роль в воспитании «живописной культуры» жителей Академгородка.

На базе экспозиций, которые могут быть организованы при Доме учёных, следует развернуть работу по воспитанию живописной культуры, имя в виду широкий показ творческих мастеров советской живописи. С этой целью должен быть организован актив нашей молодёжи, интересующейся живописью, которая могла бы проводить эту полезную культурную деятельность. При этом имеются хорошие возможности развернуть серьёзную идейно-политическую работу, которая поможет нашей молодёжи разобраться во многих вопросах, интересующих её сейчас, помочь ей остановиться на лучшем и отсеять ненужное, а иногда и вредное.

Правильная организация работы в этом направлении в Доме учёных будет расширять горизонты наших научных работников».

Во второй части статьи Лев Маркович рассказывает о наших планах: об экспозиции картин А. Жигалко, об организации выставок М. Черемных, П. Корина и Р. Фалька. Потом эти планы несколько изменились, и после выставки А. Жигалко, были экспонированы картины Роберта Фалька. 

11. Отличие нашей картинной галереи от других 

Пригласительные билеты на открытие картинной галереи и первой выставки были разосланы ученым Академгородка и ведущим деятелям искусства Новосибирска, в т.ч. и руководителям новосибирской картинной галереи.

Новосибирская Картинная галерея к тому времени работала всего восьмой год, т.е. была сравнительно молода. Я был там пару раз, знакомился с характером их работы, ее организацией, хранением картин и организацией экспозиций. Они встретили меня дружелюбно и помогали нам на первых порах, хотя и относились несколько настороженно. Они не раз и не два говорили, что могли бы и сами устраивать у нас выставки, поскольку интересных работ у них много, а помещение небольшое.

Михаил Янович относился к ним довольно пренебрежительно, считая их фонд заслуживающим мало внимания, – просто неинтересным.

– Они не смогут организовать выставок таких художников, которых выставим мы. Они действуют в рамках Министерства культуры и Академии художеств, а там авангардистов не признают и не выставляют. 

12. На официальном открытии галереи

К открытию пришло не так много людей – человек тридцать. Я сказал несколько слов о дарителе картин Александре Семеновиче Жигалко и о создании картинной галереи Дома Ученых СО АН, после чего случилось неожиданное. Я увидел среди собравшихся Александра Семёновича Жигалко. Он всё-таки прилетел в Новосибирск, добрался самостоятельно до Академгородка и пришёл в Дом учёных.

- Александр Семёнович Жигалко сегодня с нами, - сказал я, подошел к нему и пожал руку. Присутствующие бурно зааплодировали. Увидев академика Пелагею Якоалевну Кочину, я вручил ей ножницы, и она перерезала ленточку. Ленточку и ножницы предусмотрительно подготовил Макаренко. А вот то, что это сделала Пелагея Яковлевна было экспромтом.

На открытии, кроме неё, были академик Канторович. Несколько слов сказал член-корр. Ляпунов. Пришла профессор Раиса Львовна Берг.

Академика Лаврентьева не было. Он, будучи дальтоником, на такие мероприятия не ходил. Не был на выставке и первый заместитель Председателя СО АН академик Трофимук, - он тоже не посещал такие мероприятия.

Снаружи на фасаде Дома Ученых висело большое объявление:

«Картинная галерея Дома Ученых СО АН СССР. Выставка коллекции картин художника А.С. Жигалко».

Картинная галерея официально начала свою жизнь. Это было 39 апреля 1967 года.

 13. Создатели картинной галереи

Итак, картинная галерея открыта. Первым поздравил меня Миша Макаренко, а я поздравил его. Потом мы оказались в объятиях Володи Немровского. Мы окружили Александра Семёновича Жигалко и поздравили его с тем, что, наконец, его коллекция стала доступна людям, а его имя всегда будет неразрывно связано с коллекцией, которую он собрал.

Вокруг нас собрались люди, - мы были именинниками. Это были счастливые минуты, - завершилось дело, которое я считал важнейшим в последний год. Завершилось успешно.

Я верил, что картинной галерее предназначена долгая жизнь. Ради такого дела стоило жить. Ещё раз назову создателей картинной галереи:

Александр Семёнович Жигалко положил начало - своим даром, и неважно, что он его потом забрал обратно, - я об этом ещё расскажу.

Михаил Янович Макаренко фактический директор картинной галереи. Его трудами подготовлена выставка Жигалко, положившая главный камень в основание картинной галереи. Но его заслуга ещё и в том, что впоследствии за один единственный год он прославил никому не известную самозванную картинную галерею, проведя выставки художников Грицюка, Фалька, Гриневича, Филонова, Эль Лисицкого, Шемякина и пытался организовать выставку Марка Шагала.

Владимир Иванович Немировский - директор Дома учёных оказывал всяческое содействие в организации выставок. я снова прочёл "оказывал всяческое содействие" и понял, что сказать это - значит ничего не сказать. При нём открылась картинная галерея, прошли выставки Грицюка, Фплька и открылась выставка Гриневича. Я не уверен, что при другом директоре эти выставки могли бы состояться.

Моя заслуга - инициатива в создании картинной галереи и постоянная поддержка. Все согласования с теми, от кого зависело быть картинной галерее или не быть. Вплоть до ноября 1967 года мне пришлось доказывать целесообразность проведения каждой выставки. За нами зорко следили. Среди собравшихся на открытие картинной галереи был и секретарь райкома по идеологии Р.Г. Яновский. Посещал он и каждую последующую выставку. Мне приходилось иметь с ним беседы и до, и после каждой выставки. Трудные беседы. Впоследствии он считал только меня ответственным за парад русского авнгарда, который был устроен в Картинной галерее Дома учёных.

И не могу не вспомнить заместителя председателя СО АН Л.Г. Лаврова и начальника Медсанотдела СО АН Н.В. Чепурную, которые встретилтсь с А.С. Жигалко в Москве, когда он искал пристанище для своей коллекции, а потом рассказали мне о нём, его коллекции и его поиске.

Выставка Грицюка прошла до открытия Картинной галереи. Это ничуть не умаляет её значения, - мы показали выставкой его работ, в каком направлении мы пойдём. Грицюк был первым художником в Доме ученых со своей персональной выставкой (декабрь 1966г.) в ряду остальных, прошедших уже в 1967 году.

Но именно коллекция А.С. Жигалко сделала картинную галерею. Как бы Макаренко ни относился к Жигалко и его коллекции, он свою работу сделал быстро и качественно. Владимир Иванович Немировский по моей просьбе объявил ему и Славе Родионову благодарность в приказе по Дому ученых и премировал денежной премией.

А мы начали готовить выставку Роберта Фалька.

14. Жигалко предъявляет претензии

После открытия выставки мы с Жигалко и Макаренко около часа провели в выставочном зале, переходя от картины к картине, а Жигалко рассказывал истории их приобретения.

Наконец мы зашли в комнату совета Дома учёных, где собрались члены Совета, и там беседовали ещё около часа.

В ресторане Дома учёных беседа продолжилась, и я видел, как Жигалко постепенно оттаивает. Наконец, он сказал вслух то, что его, по-видимому, мучило с самого начала:

- Вы выставили меньше половины присланных Вам работ, хотя готовили их больше года. Почему?

На этот вопрос ему отвечал Макаренко:

- Здесь несколько причин, - сказал он.

– Во-первых, надо было привести в порядок картины, которые хранились у Вас дома не самым лучшим образом. Мы отобрали часть картин для экспозиции и привели их в надлежащий вид. Не мне Вам говорить, какая была проделана огромная работа.

- Во-вторых, вы послали нам только половину коллекции, причём худшую половину, как по ценности картин, так и по их сохранности.

- В-третьих, мы подготовили экспозицию, и не пытались непременно повесить все картины. Тем более, что половина присланных Вам работ не имеет художественной ценности. Вы же покупали всё подряд. Тем не менее, когда мы будем проводить тематические выставки, некоторые картины из запасника будут выставляться, но с многими из них еще придётся повозиться. Их состояние не из лучших.

- Кстати, Вы уже на год затянули отправку второй части Вашей коллекции картин, - сказал я. - Вы же говорили, что у Вас в коллекции 2400 картин. Эта цифра фигурирует и в нашем договоре.

- Я хотел посмотреть, как вы справитесь с тем, что я уже послал, - ответил Жигалко. – И я не вижу места, где вы могли бы выставить остальные работы.

- А вот за это Вы не беспокойтесь, - сказал я. – во первых у нас есть ещё выставочные помещения в театральном блоке и в Доме культуры, а во-вторых, мы собираемся поставить вопрос перед руководством Сибирского отделения АН СССР о строительстве Выставочного зала и организовать там художественный музей.

- Я хотел бы поговорить с академиком Лаврентьевым, - вдруг сказал он. – Я хотел бы услышать эти слова от него. Почему его не было сегодня на выставке?

Ну не будешь же ему говорить, что Михаил Алексеевич дальтоник и не различает цвета.

- Михаил Алексеевич очень занят. О ещё и член ЦК КПСС и депутат Верховного совета СССР. У него день расписан по минутам. Но я поговорю с ним. Возможно, он или его заместитель примут Вас. Но вы сегодня говорили в зале с другими академиками. Я же Вас представлял академикам Кочиной, Воеводскому, Канторовичу. Вы довольно долго беседовали с член-корреспондентом Ляпуновым.

- Я с ними говорил о картинах, а не о выставке моих картин. Ине нужны гарантии, что моя коллекция будет находиться в постоянной экспозиции.

Потом я ушёл, а он остался на попечении Макаренко и Немировского, которые проводили его до гостиницы.

15. Академгородок принимает Жигалко

Для меня, истинно и пламенно любящего живопись, не может быть лучшего желания, как положить начало общественного, всем доступного хранилища изящных искусств, приносящего многим пользу, всем удовольствие.

Из завещания М.П. Третьякова

Как я и предполагал, академик Лаврентьев не захотел разговаривать с Жигалко. Не согласился поговорить с ним и Первый заместитель председателя СО АН академик Трофимук. Чтобы сохранить хоть какой-нибудь политес, я договорился с заместителем председателя по общим вопросам Л.Г. Лавровым, и уже на следующий день после экскурсии в музей Института геологии и геофизики, куда Жигалко сопровождал Макаренко, мы с Жигалко пришли на беседу к Льву Георгиевичу.

Жигалко вспомнил, что они уже когда-то разговаривали в Москве, а Лавров высказал удовлетворение по поводу открывшейся выставки картин из его коллекции. Он сказал, что его коллекция будет бережно храниться, как единое целое, и поинтересовался, когда будут присланы остальные картины.

Тогда Жигалко начал высказывать свои претензии. Лавров внимательно его слушал, не перебивая, и что-то записывал.

Жигалко говорил долго и сбивчиво. Он повторил то, что уже говорил вчера, несмотря на разъяснения, которые вчера получил от нас. Но он стал говорить с Лавровым более агрессивно, чем вчера с нами. В частности, из того, что я тогда запомнил, было его сожаление, что его картины экспонируются не в специальной картинной галерее, а в Доме учёных, назначение которого совсем иное.

Мы с Лавровым успели поговорить заранее, и он был готов ответить на этот вопрос. Он сказал Жигалко, что проектом строительства Новосибирского научного центра картинная галерея не была предусмотрена, но теперь с появлением его коллекции картин, будет правомерно ставить перед Правительством вопрос о строительстве картинной галереи для постоянной экспозиции. Основания для этого теперь появились. Только он просит Жигалко дослать вторую часть коллекции.

На том они и расстались.

Михаил Янович Макаренко увёл Жигалко к себе домой, и у них там, как рассказывал мне впоследствии Макаренко, было бурное объяснение. Жигалко обвинил его в том, что он не выставил все его 123 картины (их было в экспозиции всего 3), что он обманул его, заверив, что он будет представлять его интересы, а сам не прислушался к его требованиям, что он жалеет о том, что вообще послал сюда картины, что он бы забрал бы их обратно, но только девать их в Москве некуда.

На что, по словам Миши, он прямо ему сказал, что коллекция его большой ценности не имеет, поскольку он в картинах не разбирается и покупал всё подряд, и что он, Жигалко должен сказать ему спасибо хотя бы за то, что какая-то часть его картин выставлена и их посмотрели люди, что может быть выставлена лишь незначительная часть его коллекции, а остальные стыдно выставлять, что он должен быть признателен учёным Сибирского отделения АН за их внимание и т.д. и т.п.

Я предложил Жигалко встретиться с ценителями живописи, мы хотели организовать такую встречу в малом зале Дома учёных. Он отказался.

Его поездка из Москвы в Новосибирск и проживание в гостинице были оплачены, Макаренко задним числом оформил ему приглашение на открытие выставки.

Я и раньше знал, что у Жигалко вздорный характер, - я уже рассказывал, как он обвинил Макаренко в краже картин в Москве. Он и здесь постоянно думал, что его пытаются обмануть, украсть у него картины.

Александр Семёнович Жигалко пробыл у нас примерно неделю. Он пересмотрел все картины: и экспонированные на выставке, и лежащие в запаснике, сверяясь со своим списком, но расхождений не нашёл.

Мы с ним вечерами гуляли по улицам Академгородка, разговаривали, даже строили какие-то планы, но я видел, что его мысли крутятся вокруг его коллекции, поскольку он всё время возвращался к разговору о картинной галерее и постоянной экспозиции.

Он хотел, чтобы была создана галерея Жигалко, как в своё время была создана братьями Павлом Михайловичем и Сергеем Михайловичем Третьяковская галерея. Один раз он мне прямо об этом сказал. Увы, его коллекции было далеко до коллекции, собранной Павлом Михайловичем Третьяковым и подаренной им вместе с построенным для неё зданием Москве в 1992 г.

16. Карем Раш – Язык искусства 

Карем Раш опубликовал статью в газете «ЗНВС» (№ 21 от 16 мая) под заголовком «Язык искусства».

Поль Валери сказал как-то устами своего героя, древнегреческого зодчего Эвпалина, что среди зданий «одни немы, другие говорят, а есть и такие редкие, что поют».

Те, что молчат, заслуживают лишь презрения. Это мёртвые вещи, подобные куче обычных камней. Следует уважать те здания, которые говорят, если речь их ясна, как, например, «Здесь разбирают дела судьи». «Здесь учат детей…». Но иногда удаётся художнику создать поющие здания – голоса их проходят через века.

Трудно сказать, к какой категории относится наш Дом учёных, во всяком случае, речь его можно различить. С момента рождения это здание, к радости жителей Академгородка и его окрестностей, заговорило на чистом и прекрасном языке искусства. Экспонируемые сейчас произведения русских художников, подаренные Академгородку инженером Жигалко, лучшее тому подтверждение. До этого мы уже познакомились здесь с творчеством  таких мастеров, как Н. Грицюк и Р. Фальк.

Около 500 картин, выставленных в Доме учёных – только четвёртая часть дара, сделанного известным коллекционером. Среди этого собрания имена, составляющие гордость русского изобразительного искусства – Репин, Шишкин, Васильев, Айвазовский, Серов, Поленов, Константин и Сергей Коровины, Врубель, Васнецов, Брюллов, Кустодиев, Маковский, Левитан и многие другие.

Только год прошёл со дня создания картинной галереи СО АН [К. Раш, вероятно, считает созданием Картинной галереи решение ОКП о создании Совета Картинной галереи. МК], но она уже заняла прочное место в культурной жизни научного центра. Нелепо прибегать к количественным оценкам, когда дело касается произведений искусства, но всё-таки небезынтересно отметить следующее. Как правило, картинные галереи формируются десятилетиями. Наша годовая галерея в известном смысле «чудо-ребёнок». В каталоге её фонда уже числится больше работ, чем в картинной галерее Новосибирска. И процесс этот необратимый. После каждой персональной выставки в фонд галереи в качестве подарка поступает несколько хороших работ.

Кроме того, Картинная галерея СО АН СССР – единственное в стране заведение подобного рода, не затрачивающее ни копейки государственных денег. Она находится на полной самоокупаемости [Не очень понятное утверждение Карема Раша. Перед Картинной галереей никогда не ставилась задача быть на самоокупаемости. Напротив ОКП, ДК «Академия» и Управление делами СО АН постоянно выделяло средства на содержание картинной галереи и реставрацию картин. МК]. Работники музеев отдадут должное этому эксперименту.

Выставке, развёрнутой сейчас в Доме учёных, предшествовала трудоёмкая и кропотливая работа. Большинство картин, завёрнутых в рулоны, прибыли в городок в довольно плачевном состоянии. Полотна были подготовлены в кратчайший срок без квалифицированных искусствоведов и реставрационных мастерских.

Параллельно с экспозициями галерея организует лекции по истории западноевропейского и русского искусства. В ближайшее время для студентов и школьников будет проведён цикл из 10 лекций по основам изобразительного искусства с демонстрацией цветных диапозитивов.

Налажены тесные связи с культурными организациями страны. Галерея уже пользуется известностью среди художников столицы. Так совместно с МОСХом скоро будет проведена выставка работ московских художников. Впереди персональные выставки известных советских мастеров Черемных, Малевича, Корина, Глазунова и других [Мы не планировали выставки картин Малевича, а Глазунова отвергли. Источник информации Карема Раша в этом вопросе, видимо, был не в курсе.МК].

Заключено соглашение  с Союзом обществ дружбы с народаит зарубежных стран на проведение в Академгородке выставки современной французской живописи. Картины поступят из музеев Франции. В конце этого года любители живописи смогут познакомиться с творчеством Пабло Пикассо».

Неплохая статья Карема Раша, хотя и не без ошибок, указанных мною по тексту. Не раскрыл он и художественной ценности хотя бы некоторых картин, упомянув лишь, что есть «…среди этого собрания имена, составляющие гордость русского изобразительного искусства».

К сожалению, в экспозиции были представлены и слабые работы, в частности, самого А.С. Жигалко. Макаренко разместил их лишь по моему настоянию. Я надеялся, что А.С. Жигалко, увидев в экспозиции свои работы, не будет обвинять нас в нарушении договора об отсутствии постоянной экспозиции всех картин коллекции. Но это не помогло. Он все равно обвинил нас в нарушении договора, и это послужило ему поводом для задержки с отправкой второй части коллекции, значительно более ценной, чем первая.

Хочу обратить внимание на то, что Карем Раш сообщает о проведении в Доме учёных двух выставок: Николая Грицюка и Роберта Фалька. Выставка Николая Грицюка была первой и прошла в декабре 1966 года, а выставка картин из коллекции А.С. Жигалко открылась 30 апреля 1967 года. Таким образом, возможные сроки выставки Фалька очерчиваются январём-апрелем 1967 г.

17. Политика картинной галереи 

Выставку в картинной галерее Дома Ученых работ московского художника Н.С. Жигалко, передавшего нам в дар коллекцию своих картин, Михаил Янович подготовил вопреки своему желанию. Мне пришлось настоятельно и не раз просить его об этом. Он не считал Жигалко таким художником, которого следовало выставлять у нас. Ему не нравилась ни одна из его картин. Более того, он сразу заявил, что может организовать в нашей картинной галерее выставки настоящих художников, а коллекцию Жигалко считал малоценной и готов был отправить ее обратно.

Он показывал мне несколько картин из этой коллекции, имевших ценность, в основном, это были художники-передвижники, которых Жигалко покупал. Остальные картины и 123 работы самого Жигалко он считал не имеющими никакой ценности.

Моя точка зрения была другой, – я исходил из реалий нашей городковской жизни. Я объяснил Михаилу Яновичу, что без коллекции Жигалко не было бы картинной галереи, не было бы его, фактического директора картинной галереи. С появлением этой коллекции все мы (я имел в виду Лаврентьева, Президиум СО АН, его заместителей, хозяйственные службы, общественность) приобрели право устраивать выставки. Картины, даже просто лежащие в наших запасниках, это капитал, дающий нам, по крайней мере, на первых порах моральное право выступать в качестве представителей Картинной галереи Дома ученых.

Вначале он не понимал. Тогда я ему разъяснил, что называется, по-простому.

– Пойми меня,-  сказал я (я с ним был почти сразу на ты, но он меня, как и все, кроме самых близких друзей, называл на Вы). – если не будет дара Жигалко, у нас не будет художественного фонда. И кто мы тогда? Самозванцы? Без фонда вообще нет галереи. А его надо хотя бы иногда предъявлять публике.

– Пойми, сказал я, - что если сегодня я отправлю картины обратно Жигалко, завтра отнимут штатную единицу, на которой ты сидишь. В Управлении делами перечеркнут смету расходов, которую они с нашей помощью составили, и мы останемся без помещения, где хранятся картины и где, между прочим, ты со Славой работаешь, мы останемся без рамок, багетов и еще десятков необходимых материалов, которые не на что будет купить. Ты хочешь стать самоубийцей?

Этот аргумент он понял.

– Кроме того, дар от московского художника, ценен он или нет, – это красивая легенда для нашей картинной галереи. Опять же никто не знает, что мы приняли от него. И мы этого говорить не будем. Пусть считают, что мы располагаем ценными картинами. Это только прибавляет нам веса. Может быть, впоследствии и другие художники захотят нам что-либо подарить, зная с каким почтением мы к этим дарам относимся.

И этот аргумент он понял и принял.

Он был воинствующим сторонником живописи авангардистов и не хотел видеть на выставках ничего другого. Я разделял его позицию в отношении художников-авангардистов, но в то же время не отвергал возможности выставлять картины художников, соблюдающих традиции предшествующей культуры и художников, использующих идеи и одного, и другого, - и традиционной культуры и авангарда.

Авангард (это название было введено Бенуа в 1910 году и носило негативный смысл) не был однородным явлением, он породил много различных течений, расшатал традиционные эстетические нормы, даже разрушил их, открыл возможность новаций, способствовал переходу культуры в новое качество, которое во второй половине ХХ века начало именоваться модернизмом.

Я решил, что нам надо обсудить будущее картинной галереи, её планы на ее Совете, возглавляемом Львом Марковичем Розенфельдом. С ним я тоже предварительно поговорил и не единожды. Так что, его поддержка на Совете была обеспечена.

Обсуждение было бурным и продолжительным. За один раз позиция не была выработана. Да и не все члены Совета были вначале согласны с тем, что я предложил. Кроме того, Совет явно желал стать решающим органом, диктующим, в каком направлении нам надо развиваться. Это была бы беда, потому что у каждого члена совета были свои вкусы и пристрастия, свои взгляды и свои предложения. Все же, поспав и собравшись на другой день, они признали правильность моей позиции и дружно за нее проголосовали.

Это решение предоставило определённую самостоятельность Михаила Яновича, хотя административно он подчинялся непосредственно Директору Дома ученых. Фактически картинная галерея находилась в орбите Объединенного комитета профсоюза, а на практике Михаил Янович все свои шаги предварительно согласовывал со мной, начиная еще со стадии предложений.

После выставки Грицюка первым таким крупным шагом стало решение о выставке картин яркого художника-авангардиста Роберта Фалька, классика русской живописи.

Выставочный зал был закрыт в 1968 году после ареста директора Картинной галереи М. Я. Макаренко.